ТРИ КЛЮЧА
В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча;
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит;
Последний ключ – холодный ключ забвенья…
Он слаще всех жар сердца утолит.
А. Пушкин.
I.
Дорогой В. Я.! Расскажу Вам о чуде, которое произошло со мной в этом году. Осень в Ворониче была без дождей, река обмелела, заливные луга подсохли и я, впервые, с Арапкой ходил в Михайловское и обратно не по дороге "изрытой дождями", а вдоль Сороти, по рыбачьей тропе. Тут-то я и обнаружил под Савкино у края воды три изнорных ключа. Один ключ был обложен камнями, на другой наброшено бетонное кольцо, третий заключен в деревянную бочку. Все ключи древние; возраст их постарше Савкино. В первый раз я наткнулся на один ключ – он был скрыт в высокой траве – и испил из него. Во второй раз – на два остальных. И опять я испил из одного. Дома я взял томик Пушкина и прочитал стихотворение "Три ключа". Под ним стояла дата - 1827 год. Я посмотрел другую книгу и уточнил, что в 1827 году Пушкин был в Михайловском. Мне всегда недоставало в Михайловском родника. Хотелось пригубить хотя бы глоток из пушкинской чаши. Родника не было. И вот он явился. И я сразу уверовал, что Пушкин знал об этих ключах и написал о них: о ключе юности /жизни/, ключе вдохновения /творчества/ и ключе забвения /смерти/. Из двух ключей я испил, а из третьего нет. Из какого же ключа я не испил? – задумался я. Хорошо, если я не испил из ключа забвения. А если не из ключа "юности мятежной" или, тем более, не из ключа вдохновенья /"Кастальский ключ волною вдохновенья…"/? Это было бы непростительно и обидно. Я пошел к ключам в третий раз и испил из третьего ключа. Свершившееся свершилось! Я испил его полностью. Я был удовлетворен. Но меня волновала другая мысль: а испили ли из этих ключей другие люди и не поделиться ли мне с ними вестью об этом чуде? К ключам из деревни спускается жиденькая тропка, жители Савкино берут из родника воду для заварки чая, но это, согласитесь, совсем не то. Когда будете в Ворониче и не очень в спешке, я отведу Вас к ключам, чтобы и Вы пригубили из этих источников. Только, вот какой из них какой, я не знаю, да и согласитесь ли Вы испить из ключа забвения?...
II.
* * *
Моя теща Зоя Петровна Предтеченская к глубокой старости жаловала две книги: Библию, которую она держала уже закрытой, и "Атлас звездного неба", который раскрывала не дальше первой страницы.
Кроме многих достоинств и добродетелей было у нее еще одно: любовь к Пушкину. Она собирала книги, посвященные поэту, и собрала, по ее возможностям, значительную библиотеку; знала наизусть всего "Онегина"; назвала своего любимого внука Александром в честь Александра Сергеевича Пушкина; и однажды, движимая страстью к великому поэту, молодой женщиной приехала жить на лето в заповедные пушкинские места.
Было это в конце двадцатых годов. В первое лето она поселилась в Ворониче в доме скотопромышленника Васильева, вскорости раскулаченного и сосланного в неведомые края, а впоследствии перебралась в дом попадьи на городище. Запомнился ей из тех времен разговор хозяев за стеной в первую ночь, заставивший ее изрядно поволноваться. Сын: "Мамка, а мамка, кого исть будем?" Мать: "Кого, кого, а некого!" Часто рассказываемым был еще один эпизод их тех баснословных времен. Она сбегает вниз с городища к Сороти и какой-то местный кавалер с восхищением смотрит на нее и говорит комплимент: "Вы такая "вяличественная!"
В последние годы жизни у старушки, как в молодости, вновь появилась тяга к пушкинским местам. Два или три лета она прожила, снимая углы в деревне Шаробыки, а перед самой смертью ей удалось купить старинную изобку в Ворониче.
Замечательно в этой истории то, что старушка купила, как оказалось впоследствии, если не ту самую избу, в которой она жила в двадцатые годы, то на том месте, где стоял старый дом. В этой избе она закончила свой жилой путь и была похоронена на деревенском кладбище рядом со Скоропостижной, дочерью вороничского священника Раевского, "попка Шкоды", и теперь, наверняка, удовлетворяет свою неуемную любознательность беседою со знаменитой Акулиной, знавшей поэта.
Вот в этой-то избе мы и стали жить. До этого я более двадцати лет подвизался на Шантилинской горе, в ста километрах от Святых гор, и собирался завершить там остаток своих дней. Но годы старили, изба ветшала, гора крутела, а немощи возрастали. По слабости и малодушию пришлось спускаться к людям, переехать в Святые горы в деревню Воронич, сначала наездами, ранней весной и поздней осенью, когда в Шантилихе от холода и сырости становилось невмоготу, а вскоре, когда избу сожгли, – и насовсем.
С восточной стороны вороничской изобки когда-то был пристроен чулан в кровать шириной, весь заваленный гранеными стаканами; последняя хозяйка дома работала на турбазе посудомойкой, любила выпить, и, видимо, запасалась стаканами на всю оставшуюся жизнь. Чулан обветшал. Я разобрал его, а на его месте стал строить веранду. В этом чулане под полом я нашел вилку. Вилка была большая, из латуни, посеребренная, с графской короной. Мы тотчас дали ей название "вилка Зизи" - в честь одной из "дев гор" Евпраксии Вульф. Жене понравилась вилка. Ею хорошо было рыхлить в огороде капусту. Я несколько раз отнимал вилку у жены, а потом решил, что лучшее место ее не на огородных грядках, а в Тригорском музее. Сердце подсказывает мне, что она оттуда, что тригорские обитатели ее хозяева. С этой мыслью я и возвратил вилку законным хозяевам.
На мраморной доске на усадьбе в Тригорском написано о доме: "сгоревший". Точней, для назидания потомкам, было бы написать: "сожженный". Я представляю, как жгли и грабили усадьбу местные крестьяне в 1918 году. Одного такого очевидца я застал в живых, мальчишкой, принесшего из разграбленного Тригорского саблю, а из Петровского старинный учебник по математике. Я думаю, что такая же участь постигла и "вилку Зизи". Кто-то унес ее из разграбленного дома, а потом бросил за ненадобностью, и она затерялась.
* * *
Это случилось в год 200-летия со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина. В начале июня в дни юбилея ко мне в гости заскочил знакомый псковский критик. Я похвастал ему, что нашел бивень мамонта. Критик, как и положено критику, скептически заметил: "Шли по дороге, пнули ногой и нашли?" Критик как в воду глядел. Все так именно и было. Был день святых Бориса и Глеба. Днем я сажал в огороде картошку, а вечером вышел погулять в сторону Каменецкого озера. Было десять вечера, но было светло. Только что к юбилейным торжествам положили новый асфальт. Он был черен, а по бокам шоссе желтел свежий гравий, его днем рассыпала машина. Я подходил к Поклонной горке, когда справа на обочине дороги среди свежего гравия заметил необычный белый предмет: то ли камень, то ли кость, то ли сук дерева? Я пнул его ногой и нагнулся. Это был бивень мамонта. Он был слегка треснут, вероятно, на него наехала машина или побывал в камнедробилке – но цел. /Потом он стал медленно разрушаться./ На следующий день я спросил у шофера, откуда он возит гравий. Он ответил: из Марамох. Сосед по деревне, Дима, посоветовал мне поместить бивень в оправу и повесить на стену, как драгоценность. Сосед Савельич, напротив, запротестовал, что место этой ерунде на свалке. Я решил отдать находку в Пушкинский заповедник. Вначале /что скрывать!/ я подумал, что Господь отметил подарком меня в день моих именин, что этот чудесный подарок, извлеченный ковшом экскаватора из земных глубин, а по сути сброшенный с небес, принадлежит мне. Но потом устыдился своей гордыни и уразумел, /"вошел в ум"/, что находка адресована и по праву принадлежит более достойному - нашему великому поэту. Ибо сказано: Господь одаряет достойных! Впрочем, по милости его кое-что перепадает иногда и недостойным.
* * *
Во второй половине сороковых годов, сразу после войны я жил с матерью и отчимом на Южном Сахалине, освобожденном от японцев. Отчим был военный дирижер. Летом со своими музыкантами он выезжал в летний лагерь, расположенный на берегу Анивского залива, что в проливе Лаперуза, и брал с собой меня. Музыканты целыми днями репетировали военные марши /особенно мне нравился марш "Сталинским маршрутом" с замечательной партией баритона/; я же был предоставлен самому себе: купался в море, загорал, ездил верхом на коне /впервые в жизни/, сочинял стихи, мне было 16 лет.
Однажды в полдень я сидел на берегу моря. Пляж был пустынным. Волны белыми гребешками бежали к берегу. Вдруг я заметил среди волн какой-то предмет: он то появлялся, то исчезал в воде и медленно приближался к берегу. Когда он подплыл поближе, я полез в воду и вытолкнул его на сушу. Это оказалась старая, тяжелая и аккуратная дубовая плашка-доска с надписью "Варяг".
Я сразу сообразил, что эта доска с легендарного и геройского крейсера "Варяг", затонувшего в русско-японскую войну в Цусимском проливе и не сдавшегося японцам. Как она приплыла к берегам Анивского залива? Я не знал, что мне было с ней делать? Недолго думая, я решил: море принесло мне этот клад, море заберет его обратно. И я забросил доску обратно в море. Мой лучший друг, когда я, уже взрослый, рассказал ему эту историю, был восхищен моим поступком. Он сказал, что это лучшее, что я сделал в своей жизни. Когда я рассказываю эту историю другим людям, особенно музейным работникам или военным морякам, они смущенно опускают глаза.
III.
* * *
Утром в первый день Нового года явилось чудо. Когда я гулял с Арапкой в сторону Михайловского, меня неожиданно поздравил с праздником знакомый старик из Шаробык. Был он дряхл и болен. Когда я возвращался обратно, мне попался опять встречный. Этот был молод, опустившийся от пьянства, бомж, да и только, из Носово. Этого с Новым годом первым поздравил я. Уже перед самой деревней встретилась из Зимарей знакомая баба. Ни я с ней не поздоровался, ни она со мной.
* * *
Есть ли у Вселенной глава? И тогда она видит себя и иное. Есть ли уши? И она слышит. Есть ли ум? И она размышляет. Есть ли сердце? И она познает Творца.
* * *
Стена? Значит, есть выход. Где тупик, там и спасение. Бесконечных тупиков не бывает. /Бывает, бывает./ Нужен один шаг. Но какой? Величиной с бездну.
* * *
Чувствую, как стареет тело, а хотелось бы чувствовать, как молодеет дух.
* * *
Раб состояние временное. Или: ты бежал и свободен. Или тебя выкупают из рабства. Или ты сам себя выкупил. Или изменились законы, а с ними исчезло и рабство и ты свободен. Можно быть рабом внешне, а внутри свободным человеком. Таким был Эзоп. Скотина – состояние вечное. Скотина никогда не превратится не только в свободного человека, но даже в раба.
* * *
Русские говорят: среди евреев много хороших людей. Евреи на это отвечают: нет еврея не еврея.
* * *
В темноте, едва ли не впервые, не посмотрев на часы, вышел с Арапкой погулять. И не знал, сколько времени: то ли шесть, то ли семь, то ли восемь утра. А тут как раз попадается человек в меховой шапке и вежливо спрашивает: "Скажите, пожалуйста, сколько времени?" И я ему отвечаю в смущении: "Не знаю". И подумал я: вот она, наконец, наступила и для меня пора: время ушло, пришла вечность.
* * *
Рукописи не только не горят, но и, сгорая, остаются нетленными. Но какие? Рукописи молчания.
* * *
Поймал взглядом в окне первую и единственную каплю с крыши. Это в двадцать шесть градусов мороза. Ждал вторую. Не дождался. Но и первая, как чудо. Будь моя воля, я бы поместил ее в сосуд и показывал как слезу святого.
* * *
Человек творит машину и превращается в машину. Творит зло и превращается во зло, творит добро – в добро. Творит сына - в сына. Творит атомную бомбу - в бомбу. Что он творит, в то и превращается. Творит молчание – в молчание. Из творца он превращается в творение. Творит кнопку и превращается в кнопку. Творит мудрость, любовь и превращается в них.
Что нам творить? Машину? Кнопку? Атомную бомбу? Добро? Зло? Молчание? Молитву? Мир? Войну? Мы творим, мы пытаемся творить молчание, и на другое у нас нет ни времени, ни сил, ни желания. На этом малом мы и завершим свой путь. Господи, прости нас за такую дерзость! Следуя этой мысли, можно было бы сказать, что Творец сотворил мироздание и превратился в мироздание. Но мы так не говорим. Мы говорим: он сотворил мироздание и остался творцом /ушел на покой/. Становясь сыном, он остается отцом. Становясь молитвой – молитвенником. Но, будучи сказочным героем, становится ли герой сказочником?
Садовник превратился в розу. А роза в садовника.
* * *
Если ты не становишься лучше, становишься ли ты хуже? Если ты не приближаешься к истине, отдаляешься ли ты от нее? Если ты не встречаешь утреннюю зарю, провожаешь ли ты вечернюю?
* * *
Спорят: вознесся ли Иоанн на небо живым или умерев? А хотелось бы спросить: пришел он на землю живым или мертвым?
* * *
Со всех сторон твердят: нужна новая национальная идея. По радио редактор детского журнала заявляет: мы ищем новые нравственные ценности. Им нового Маркса захотелось! А между тем, как второе тысячелетие в России живет православие? и пятое-десятое сама Русь.
* * *
Волхвы принесли на Рождество золото, ладан и смирну. А пастухи что? Не пришли же они с пустыми руками? Молчание.
* * *
Во время утренней прогулки Арапка, по обыкновению ткнулся мордой в ноги незнакомой женщины. Та стала его гладить, а потом снизу, взглянув на меня, сказала: "Спасибо", то ли адресуя благодарность Арапке, дружелюбно отдавшему свою и принявшему чужую, очередную порцию ласки, то ли мне, придержавшему Арапку у ее ног, то ли своему открывшемуся сердцу.
* * *
В тонком сне перед самым пробуждением явилась мысль: цветок это невидимый плод растения. Так целомудрие девушки - это ее невидимый плод. По логике этого образа растение рождает два плода: цветок – плод невидимый и другой, семя, – плод видимый. Отсюда каждый цветок – поэт или стихотворение. И представил я цветок, розу, и был он мне, как девушка, как стихотворение. И подумал я: вот почему у розы опадают лепестки. Они падают в желании родить плод видимый. И еще я подумал: если бы роза не роняла лепестки, она была бы вечной. Падение лепестков розы - это падение Адама и Евы и изгнание их из рая.
* * *
Утром вышел с Арапкой погулять. И увидел в небе цифру: семьдесят три. И подумал: к чему бы это? И вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Вечером явились гости: дети и внуки. Я сидел за столом, как царь, шамкал ртом и клевал носом.
В подарок мне купили батарейный фонарик. (Освещать преисподнюю).
* * *
Одно из самых сильных ощущений одинокой жизни в лесу: твои собственные следы на снегу, – вчерашние, позавчерашние, недельной, месячной давности, часа назад. Ты идешь и перед тобой строчка твоих следов, – шаг левой, шаг правой, – выходит откуда-то из глубины и теряется в дали. Ты есть и тебя нет. Это удивительно.
* * *
Скажем, живешь ты на этом свете /явленный миру/ семьдесят лет, а отсутствуешь /пребываешь в ином/ – вечность минус семьдесят. Что тут значительнее? Какая чаша весов перевесит?
* * *
Начинаешь жизнь с правила: ни дня без строчки; длишь: ни дня без слова и молчания; заканчиваешь: ни дня без молчания.
* * *
Русская неволя – Голгофа, русская воля – пустынь, рай.
* * *
Умирают ли, рождаются бессмертные боги? У немца Ницше он родился и умер, у русских умер и воскрес.
* * *
Стало общим местом утверждать, что русский поэт чтим по смерти, а при жизни ему уготован терновый венец. И винят в этом общество, народ, его, как теперь выражаются, "менталитет". Но не говорят о том, что зачастую русский поэт сам готов на судьбу мученика, исповедника, что от этого он не ропщет и покорно принимает положенное, что есть в русском поэте что-то от подвижника, от мученика, от аскета, от святого /это свойство вообще русского человека/, что народ принимает мученичество поэта с пониманием, потому что сам не видит в этом чего-то неестественного. И это говорит только о том, что духовное в русском характере перевешивает плотяное.
* * *
Смирение русских молчальников, не сказавших ни единого слова, настораживает, потрясает. Кто они? Что они? Или они не дошли до предельной глубины? Или ее превзошли? Где слова, сотворенные устами их бога? Есть только одна безмолвная любовь. Никаких слов, никакой песни, исторгнутой из сердца. Никакого учительства. Один свет молчания. Безмолвная песнь. Безмолвная любовь. Безмолвное учительство. Можно подумать, что ангелы в человеческой плоти. Сонм ангелов. Или очарованных истуканов, каменных баб, глядящих на мир?
* * *
Читаю взаимные обвинения интеллигенции и церковников о чистоте православия. Православие – трудная религия, она подразумевает наличие в душе человека совершенства и несовершенства. В православии сразу нужно быть или мудрецом, или простецом. Иметь или истинную веру, или истинное знание. Но кто его имеет? И обретают по разному. Есть Писание, есть святые отцы. И есть твое сердце. И из нечистого оно должно превратиться в чистое. Православие - трудная религия, к нему можно приближаться вечно и не приблизиться. Это как приближение к мудрости. Но и легкая религия, это религия дитя, ребенка, глупца, простака. И трудней всего тем, кто посредине.
* * *
Читал рассказ К. о том, как он босиком ходил по деревенской горе своего детства и услышал от земляков мат, и оскорбился. Любят русские писатели ходить босиком. И Лев Толстой ходил. И юродивые ходили. Но одни при этом слышали голос бога, а другие голос беса. Образ "огородившегося" писателя, идущего босиком по деревенской земле, впечатляет: то ли это рыба, выброшенная на бepeг, то ли червяк, брошенный в реку.
* * *
Есть Христос и есть церковь. Есть церковь и есть монастыри. Есть монастыри, есть пустыни. Есть пустыни и есть монахи. Есть монахи и есть каждое отдельное сердце.
* * *
Сижу за столом. Головой небо подпираю – потолок. Ногами в землю упираюсь – в пол. Одна половина тела на восток смотрит, где солнце встало. Другая на запад, куда оно стремится. Одной частью тела тружусь, другой отдыхаю. Одной пишу сказки земные, другой - небесные. Одним глазом все, что впереди, вижу, другим назад оглядываюсь. Кому "здравствуйте" говорю, кому - "прощайте". В зеркало на себя гляжу: оглядываю со всех сторон, и оглядеть не могу. То молодым себя вижу. То старым. То женщиной, то мужчиной. То с кудрями, то с плешью на голове. То говорю, a то рот держу закрытым. То зимние запахи ловлю, а то летом наслаждаюсь /то в окно зиму вижу, а то лето/. На одной руке пальцы пересчитываю: все пять есть. На другой: и их столько же. Место своего рождения на востоке вспоминаю, место на западе. Какое место святее? Оба хороши? Руки в подбородок упру, глаза открою. Со стороны посмотреть: думаю. Изнутри глянуть: никаких мыслей нет. Одна торричеливая пустота.
* * *
Три дня назад случайно раскрыл пенсионный билет, и обнаружил в нем пятьсот рублей одной бумажкой. И спрашивал сына: не он ли ее туда положил? Стал в сумерках одеваться, и одел на одну ногу черный ботинок, а на другую желтый. И увидел это, когда вернулся с прогулки, и снял их. Ну, не чудеса ли все это? Хотя и грустные. Сегодня читал в старой газете объявления. Две сексапильные милашки хотят познакомиться с двумя обеспеченными мужчинами. Некто продает валенки серые, новые 43-44 размера за двести рублей. Еще некто продаст дом в Пушкинских горах за три тысячи условных единиц. Чтение объявлений как чтение библии и святых отцов. Вдохновило. Особенно про двух милашек и серые валенки 43-44 размера. Вот в чем истина-то зарыта! В серых валенках! Вставал. Пил чай. Опять читал. Теперь уже про дамочку, которая хочет познакомиться с мужчиной сорока лет с юмором. Задумался: что бы это значило? Спросил у соседки. Она ответила, что хочет мол интрижки. Ее ответ меня не удовлетворил. Слишком житейский. Нет ли тут какого особого смысла?
* * *
Днем вывел Арапку на прогулку. Подошел кобелек к кустику, ногу поднял и пописал. Опять кустик, и опять омовение. За кустиком угол забора. Как тут не отметиться?! А тут опять кустик. Надо и тут понюхать и оставить свой знак. Гуляли мы с псом целый час и он целый чac всюду совершал свой ритуал. Уже и совершать его нечем, а все равно подойдет к кустику, понюхает, ногу поднимет и стоит с поднятой ногой. Как бы отмечается. Домой пришли. Тут я в туалет заторопился. Понимаю, есть в моем позыве какой-то скрытый смысл, а в чем он, понять не могу.
* * *
Увидел объявление: "Не выходя из дома, вы можете приобрести компьютер". Не выходил из дома день, другой, третий. На четвертый подумал: зачем я дома сижу? Чтобы компьютер заиметь? Зачем он мне: на старости лет порнографию смотреть? Взял и вышел.
* * *
Толстой и царь, и paб слова. Он написал "Войну и Мир", "Анну Каренину", – сто томов прозы. И до последней минуты своей жизни он, писал и писал слова – не мог замолчать. Это ли не титан!
* * *
Кажется Гоголь сыграл роковую роль в русском молчании. Он принял его как рок, как грех, как наказание, а не как благодать, и на долгие годы отбил охоту у русских писателей заниматься им. Он испугался молчания больше, чем смерти, и охотнее принял смерть, чем молчание. По-видимому, правы те, кто утверждает, что он не умер, а заснул летаргическим сном. Ему легче было убедить себя умереть, чем замолчать. Молчание висело над ним как каинова печать. Многие русские художники потом страшились молчания и бежали от него. А жаль. Мне кажется, прими они молчание, и они бы обогатили русскую поэзию божественными стихами, а не псевдоцерковными и даже бесовскими, как случилось.
* * *
Тысячелетнюю историю России я вижу такой. Я делю ее на две части. Первая часть – обращение на Восток. Вторая – обращение на Запад /и его влияние/. Россия, как двуглавый орел, смотрит то туда, то сюда. Мы видим живой, единый, обогащающий процесс. И тогда по какому поводу мы плачем? Россия обрела веру Востока и Цивилизацию запада. И, обретя это, почему бы ей не двигаться дальше? Я таких причин не вижу. Соединить с собой несоединимое – это ли не задача из задач? Все остальное – мелочи. Мы отпили от чаши Востока, мы отпили от чаши Запада, Мы утолили жажду веры и жажду знания. И нам пора дальше в путь.
* * *
Леса спасают. Молчание спасает. Одиночество спасает. Любовь спасает. Добро, красота, истина. Господь. Впрочем, и мертвая травинка на обочине дороги из-под снега руку помощи подает.
* * *
Не стало места на земле ни чистому лесу, ни чистой речке, ни чистым облакам. Умерли они и вознеслись на небо. Теперь в раю процветают. А на землю пришел ад кромешный. Озоновая дыра.
* * *
Для меня спасение включает в себя и веру и знания. Вера стремится к истинному знанию, знания к вере. На Руси того, кто занимался познанием через знание, называли "протестантом" /Толстой – "протестант"!/ А между тем до протестантов, до Лютера был Сократ, были древние греки и прочее, и прочее. Они что, пальцем в носу ковыряли? Зачем нам смотреть на дальних немцев, когда у нас есть ближние древние греки? Приход к вере через знание так же естественен, как и приход к знанию через веру.
* * *
Есть дом. Есть нутро дома. Для того, кто вне дома, нутро дома и есть его молчание. Скажут: мебель - нутро дома. Тапочки. Нет, это внутренности дома. И неизвестно, есть они еще или их нет. А нутро дома - молчание. Так у египетских мумий внутренностей нет, а есть нутро, и оно – молчание. Египетская мумия это дом, наполненный молчанием. И оттого он вечен. И равен /подобен/ космосу, вселенной.
* * *
Я был так робок, что за свою жизнь задал умным людям всего один вопрос. Как-то я спросил астронома и ученого К.: "может ли время любить, ненавидеть, плакать, смеяться, умирать и возрождаться?" И он ответил: да.
* * *
Говорят: Пушкин и Гоголь. И это так. Вслед за Пушкиным следует Гоголь Но не нужно забывать, что перед Пушкиным был Рублев. Поэтому лучше бы сказать: Рублев, Пушкин, Гоголь. Впрочем, можно сказать: Рублев и Пушкин. Но для полноты, для устойчивости мысли все-таки лучше добавить: Рублев, Пушкин, Гоголь. Возможно, я не прав, и мысль моя сомнительная, не полная, боковая, как и все, что я думаю и пишу, ибо возможна и такая троица: Боян, Рублев, Пушкин.
* * *
От бога слово, от бога и молчание. А что от себя? А от себя гвоздь в сапоге, дырка в кармане, пар от стакана чая.
* * *
"Вы хочете песен, их есть у меня". /Рапопорт/
* * *
Слово – жертва людям, молчание – богу. Спасаюсь молчанием и гибну от него.
* * *
Я вижу свою жизнь писателем? Нет. Молчателем? Нет. Воином? Нет. Отшельником? Нет. Я мог бы долго перечислять разные профессии и ни попал бы ни в одну. Я вижу свою жизнь подобием травы. Вот она, трава, проклюнулась. Вот стала подниматься в рост. Вот зацвела. Рост прекратился. Зато стало зреть зерно. Вот созрело зерно. И отделилось от своего тела. Так и я, так и человек приходит в этот мир, чтобы вырастить в себе внутреннее зерно. И внешнее. И когда он выращивает его, если выращивает, он умирает, тело его отмирает. Я не был писателем, не был лесником, не был отшельником, но разве я ими не был, вырастая у обочины дороги? Я был и ими и еще кем-то другим – всех не перечислить, да этого делать и не надо. Не каждому удается вырастить духовное зерно, но тот, кому это удается, испытывает то ли счастье, то ли радость, то ли полноту – это смотря по тому, какой смысл вкладывать в каждое слово. Твое смертное тело уходит в землю, остается бессмертная душа, которая отлетает в небеса.
* * *
Молчание для меня и есть то духовное зерно, которое я взращивал всю жизнь. Если бы меня спросили сейчас: для чего ты жил? Я бы ответил: для того, чтобы прожив жизнь, вырастить духовное зерно молчания. Я физически ощущаю зрелость своего зерна и медленное отдаление от зерна тела. И вот они расходятся. Зерно идет по своему пути, а тело по своему. Скоро, подобно сумасшедшему, буду бегать по дорогам и кричать: я трава! я зерно!
* * *
Авраам, удалившись от народов, сказал: один бог, один народ. Христос, вернувшись к народам, сказал: один бог, много народов. Вот за что его распяли. За много народов. Коль много народов, где же один, избранный? Своим приходом Христос дал евреям земную власть и отнял небесную.
* * *
Много богов, много народов. Один бог, один народ. Много богов, один народ. Один бог, много народов.
* * *
Христос сказал: один бог и один "я"!
* * *
Для китайца чай, что для русского баня. Водка? Это уже подмена, излишество.
* * *
Что, старость? Это венец последних радостей? Это венец последних испытаний? Это и венец последних радостей, и венец последних испытаний.
* * *
Я рассуждаю так: если зерно переживает смерть и возрождение, если я пережил смерть и возрождение, то почему не может пережить то же самое кто-то другой: народ, человечество? И отвечаю: может.
* * *
Молчание дается мне теперь легче слова. Почему? Старость помогает. Подобное приближает подобное. Но труднее дается и то, и другое. Почему? Старость мешает. Подобное отталкивает подобное.
* * *
У каждого человека свой срок приближения момента истины. У иных он появляется в молодости. Иные прекрасны в зрелости. Иные в глубокой старости. Попадаются и такие, которые замечательны только в утробе или в могиле.
* * *
На земле белый снег, а на ветках деревьев и кустов иней. Я слегка ударяю ногой ствол дерева, иней сыплется на Арапчика и он из черного пса превращается в белого. Но не надолго. Вот он сам встряхивается и из белого пса опять превращается в черного. Я ударяю ногой по дереву еще раз и еще. И каждый раз черный Арапчик превращается в белого, а белый в черного. Высоко на проводах иней уже улетел и они, провода, вырисовываются черными нитями на голубом небе. И среди них затерялась одна белая нить – след от летящего высоко самолета.
* * *
Если ученые видят в сновидениях два типа снов, долгих и коротких, когда сны видятся, а когда нет, то почему бы и в бодрствовании не видеть два типа бодрствования: стяжания помыслов и не стяжания их – долгого бодрствования, не стяжания их – короткого бодрствования, того, что древние называли умной молитвой, молчанием, с той разницей, что, если сном человек руководить не может, тут воля за богом, то в бодрствовании он понуждает себя и иногда с успехом?
* * *
Отказ Толстого от Шекспира, от науки, от государства, от армии, женщины, семьи, дома, цивилизации - это монашеский уход от мира, но без смирения, без послушания, без воздержания, без столпничества и молчания, без молитвы, а значит - и без бога, хотя и с богом. И не судить его за это хочется, а понять и простить, восторгаясь и удивляясь его силой и могуществом. Даже, может быть, без умирания и воскрешения. Напротив, уход от мира с гордыней, с рассуждениями, с умом, с осуждением, с собственным Евангелием и пониманием, как жить и как спастись. Вот уж поистине по Розанову: и Христос, и Будда, и Шопенгауэр, и фотографии в фас и в профиль. Одним словом, титан, бодхисатва. Монах, вечно уходящий от мира. А когда ушел, умер. Это, конечно, не Руссо со своим враньем. Свободный перед миром, но не перед богом. Оттого и Ленину пригодился.
* * *
Мне кажется, что Россия в двадцатом веке пережила нечто такое, что позволяет ей, не оглядываясь ни на запад, ни на восток, что она делала раньше, заняться тем, что Пушкин называл "самостояньем", познанием и деланием себя. То ли она очистилась в этом огненном горниле, и к этому ее срок подошел, то ли, ослабев, она выровнялась и окрепла, то ли, пережив смерть, готовится к возрождению, то ли что-то для нее в земной оси перевернулось, щелкнуло, но маятник, опустившись, стал двигаться в другую сторону. Оно и понятно, зима прошла, весна наступила.
* * *
Ранней весной голые ветки сирени особенно замечательны. Внешне они еще безразличны к теплу и свету. Посмотришь – мертвы. Но внутри какая-то жизнь в них пробуждается, даже если она и не заметна. Обнеженные теплым ветром, обласканные солнцем и неба сиянием, не могут они оставаться бесчувственными. Волнуются, но вида не подают. Чуть нагнутся от ветра. Чуть замрут. И все их движение. Но в этом "чуть" вся ярость будущего роста угадывается. Разумеется, человек чем-то отличается от ветки сирени. Словом, например. Но это вовсе не значит, что он лучше или венец. Если лучше, то хуже. Если венец, то конец.
* * *
Я вышел рано. Впереди дороги поднималось солнце. Дорога была пустынна. И небо от низкого солнца было пустынно. На солнце было трудно смотреть. В полдень небо наполнилось светом и на дороге появился некоторый люд. Теперь легко смотрелось во все стороны. Вечером солнце опускалось за спиной. Оглядываясь, я смотрел на него. Впереди и сзади от меня было тесно от движения людей и машин. Ночью над головой зажглись звезды. И на дороге все исчезло.
* * *
Творит ли трава чудеса? Человек говорит: нет. Он так предполагает. О себе он говорит: я творю. Но разве мы не были свидетелями чудес, исполненных деревьями, травами, речками, небесами? Человек не каждый способен творить чудеса. А лишь редкие его счастливцы этого достигают. На них изливается благодать божия. Так и в травяном мире обстоит. И удивляться этому, а тем более не верить, подвергать сомнению, не стоит.
* * *
Чем славно было для меня приобщение к античной духовности через Сократа и Платона? Открытием в себе двух начал, ума и сердца. И их движением от ума к сердцу. От ада, от гибели, от падения, к вознесению, к раю, к спасению. Через катарсис. Ни православие, ни современная культура мне этого дать не смогли. Евангелие было для меня такой же закрытой книгой, как европейские философы, Кант или Гегель. Если не больше. Восток и Запад в своем расколе, усилив одно /ум и сердце/, потерял другое /сердце, ум/. Мне важно оказалось открыть Платона. А от Платона до Евангелия был один шаг. Я не хочу делать обобщений, что так хорошо для всех. Я говорю только о себе, о своем опыте. Это, конечно, не много. Но это и больше, чем много. Образ Сократа для меня оказался понятней и ближе образа Христа. Возможно потому, что он проще. Я не удивлюсь, если мне скажут, что у святых отцов в пустыне /не у русских/ вместе с Евангелием были и диалоги Платона. Почему немцы ничего не поняли в Платоне? Потому что они читали его где угодно, только не в пустыне. Платон – чтение для уединенных, а не для университетских аудиторий. Живущий в пустыне, легче воспринимает и Евангелие, и Платона, так как и должно их воспринимать. Начинаешь Платоном, заканчиваешь Евангелием и святыми отцами. Мог ли Христос знать Платона? А почему бы и нет! Во-первых, он был воплотившийся бог. А бог знает все. А во-вторых, воздух аттический был рядом. Дышать-то им поневоле приходилось. А не только воздухом Иудеи или Египта, но и Греции.
* * *
Одни тянут в церковь воцерковляться. Другие требуют писать заявление вступать в какую-то партию. А нужно одно – свобода. Когда я свободен, я и воцерковлен и, если угодно, партиен.
* * *
Не удивлюсь, если русское духовное возрождение в будущем подарит миру образцы мощной духовной литературы, той самой, что недодали нам предки-молчальники, одарив вволю молчанием, хотя и предвижу сопротивление этому. Принцип "все уже сказано святыми отцами" в традиции русской духовной мысли необычайно устойчив и силен. И это очень хорошо. Но и жизнь не стоит на месте и требует своего, скажем, дальнейшего обогащения, приращения к сотворенному. Действительно, все сказано ранее, и вместе с тем, есть еще возможность и необходимость сказать нечто. Так был когда-то сотворен первый человек, но никто не отменил рождение других и новых. Вечность потому и прекрасна, что она включает в себя и мимолетное, быстролетное. Вот уж большое количество лет я открываю для себя молчание, примеряю и не перестаю ему удивляться и говорить о нем. Это ли не любовь, не влюбленность! Не уставая, я пою и пою любовные песни этой деве и, кажется, буду петь их до конца своих дней. У Сократа подобная любовь была к незнанию. У европейских рыцарей к Прекрасной даме. У русских крестьян – к Матери-земле. Анакреон обращал свое любовное чувство к мальчикам, Петрарка к Лауре, русские певцы к природе. По-видимому можно говорить об особенном русском отношении к природе, о платонической духовной любви. Некоторые называют это язычеством. Было у славян обожествление природы, но была и платоническая, духовная любовь. А это для меня вещи разные. Для русского природа такой же объект любви, как для Петрарки Лаура, для Данте – Беатриче.
* * *
Был на чтении и обсуждении книги критика Н. о Пушкине. На его апологетику Пушкина я ответил, что Пушкин живым богом был всегда, а для критиков и ученых всегда мертвым идолом: до революции крепостником, при большевиках - революционером, при нынешних мудрецах – христианским подвижником, мучеником. За мной выступал воцерковленный Н. Он строго поправил меня, заявив, что богом может быть только Господь. На пушкинскую цитату о том, что русские спасли запад от татар, возразил: спасителем может быть только Христос. Приехали.
* * *
Пес Арапчик ловко играет мячиком и К. говорит о нем: он у нас воцирковленный.
* * *
Бывает так: к тебе сначала приходит благодать, а потом ты начинаешь осознавать, что она пришла. Сознание не первично. Сознание вторично. Первично несознание, первичен приход. К тебе пришла старость, к тебе пришла любимая девушка. И что же, ты сначала их принимаешь, а потом осознаешь их приход? Ты осознаешь их приход неосознанно, ты продолжаешь их приход осознавать, если тебе этого хочется, и не продолжаешь, если этой охоты у тебя нет. Да так, скорей, и бывает. Особенно в случае с девушкой. Но бывает и так, пока ты не осознаешь благодать, она к тебе не придет. Так и девушка. О старости умолчу.
* * *
Семь цветков нарциссов в пивной кружке спустились с небес на землю. Что это значит? Это значит, что я вышел из избы, срезал в саду семь цветков нарциссов, поставил их в кружку, налил воды и угнездил на столе прямо перед собой. Прекрасна их чистая белизна лепестков и свежая зелень листьев! Прекрасен и красный венчик посредине цветка, когда ты глядишь на него в очки.
* * *
Цветет и осыпается черемуха. Весенний лепесток и осенний лист это не одно и то же. Весенний лепесток, как ни падает на землю, все равно воспаряет в небеса. Осенний лист, даже поднимаясь вверх, стремится долу.
* * *
Дождь, сырость. Южный ветер пахнет цветущей черемухой. Он свеж, сладок и горек. Я вдыхаю его, когда выхожу из избы и не могу надышаться. Когда воздух сладок и горек одновременно, да еще к тому же и свеж, кажется, что ты не дышишь, а пьешь амброзию с богами на Олимпе. И рядом с тобой Аполлон, Гера, Афродита, Гермес, Зевс и любимые : Пушкин, Платон и Сократ.
* * *
Когда нужно было узнать, сколько дней в том или другом месяце – четное или нечетное число – мать сжимала руку в кулак и считала костяшки пальцев: косточка, выемка. И если выпадала выемка, был тридцать один день, а если косточка - тридцать. Для меня это действие было таким впечатляющим, словно она своим перстом какие-то вселенские годы считала, а косточки и выемки - падения и восхождения,- которые иным путем, кроме этого, нельзя было сосчитать.
* * *
Вечер, заходит солнце, небо чисто и золотой закат на ясную погоду. Все одуванчики на ночь закрылись, луга потемнели, хотя и освещены заходящим солнцем. Безветрие, тишина. Закрылись и мои одуванчики под окном, а некоторые еще открыты. Днем от их жаркого желтого цвета в моей избе желто и золотисто, и особенно золотисто на потолке. Но солнце садится, вот оно уже на вершинах двух дубов, одного моего, другого соседского, и высоких старых берез. Смеркается, и чтобы глядеть вдаль, я надеваю очки.
* * *
Три галки напали на канюка. Я стоял на лугу, передо мной было открытое пространство неба и я, заметив, их, с интересом наблюдал за поединком. Две галки улетели, а одна не отставала, а, кажется, все больше входила в азарт борьбы. Она быстро взмывала вверх и пикировала на канюка, а он увертывался он нее и даже огрызался. Но, наконец, и она отстала, а он, то ли взволнованный битвой, то ли в благодарность за благополучный исход /временами казалось, что он вот-вот получит клювом по загривку/, стал быстро набирать высоту и скрылся из глаз.
* * *
Немец пишет: не понимаю Пушкина. Они и православия не понимают. И Россию. Пушкин - самый православный поэт. Поняли бы православие, поняли бы и Пушкина. Не надо понимать. Примите! Этого достаточно. А между тем, высокомерие и вражда. А между тем, мы почему-то понимаем и принимаем и Вольтера, и Данте, и Шекспира, и немца, и католичество, и Европу, и это почему-то считается не нашим плюсом, а минусом.
* * *
С. возил нас на Лысую гору. Несколько лет назад я искал на велосипеде ее и не нашел, не доехав пяти шагов. Потрясли дубы, возраст которых за триста лет. Пока я охал, глядя на этих великанов, С. рассказал историю о своем давнем школьном приятеле, уроженце здешних мест из деревни Огурцы, который в пятом классе написал сочинение под названием "Дубы-колдуны". Сейчас автор этого сочинения проживает в Америке: поменял псковских колдунов на нью-йоркские небоскребы. Это ли не судьба русского человека!? И смеяться хочется, и плакать.
* * *
Сидел в избе, глядел на закат, на уходящее солнце, и представилось мне солнцепровожание, эта длинная череда ежедневных солнцепровожаний, как застывшая отдельная картина, и была печаль от утраты быстротекущего и радость от приобретения вечного.
* * *
Человек для меня слишком вертляв, психологичен, в нем много движения. Трава монументальней, в ней больше видится божественного. Возможно только для меня. Природа, трава тоньше человека, оттого и больше.
* * *
Теплый, ветреный вечер запоздалой весны. Редкая трава, редкая мать-и-мачеха среди голой земли, мелкие лепестки черемухи и еще мельче березы. Глянешь на луг со стороны, он, вроде бы, зеленый, идешь по нему – пустой, с прошлогодней, перезимовавшей, или спаленной по весне травой. Сороть на ветру напориста, своенравна, но в берегах, рябь на солнце не золотистая, а серебряная, матовая. Ни бабочек, ни лягушек, ни пения жаворонков. Аист в болотине стоит и буравит меня колючим глазом. Я прохожу мимо него, он не выдерживает сокращающейся дистанции и улетает. Пока не вскрылись озера, на лугах много чаек. Белым облаком обпархивали они трактор, пахавший поле под яровые. Весна серая, обыкновенная и оттого божественная, то ли уже убежавшая от зимы, то ли еще не пришедшая к лету.
* * *
Пустынничество тем еще хорошо, что оно спасает русского человека от обильных дружеских возлияний. Беседовать с богом лучше на трезвую голову. Беседа с богом – сама – лучшее и сладчайшее вино. Вся трудность: как научиться? как научить человека с ним говорить?
* * *
Лучше всего беседовать молча.
* * *
Говорят: бог личностный. Почему? С таким же успехом можно сказать, что он безличен. Или вообще о нем ничего не говорить. Так и с литератором. Один литератор идет от личного к безличному, другой наоборот. Верней даже так: ты идешь от личного к безличному, а пишешь от безличного к личному, и наоборот: пишешь от безличного к личному, а идешь от безличного к личному. Вот почему сказка о гусе - это и гусь, это и ты сам. Нельзя сказать о боге, что он личностен, не говоря, что он безличностен. Лучше уж тогда ничего о нем не говорить.
* * *
Приятель упрекает: ты заключил себя в башню из слоновой кости. Скорей: в свое сердце.
* * *
Для одних город Питер подполье, для других пустынь. Подполье – это понятно, это еще с Пушкина, с Гоголя, с Достоевского. Впрочем, и пустынь с Пушкина. Но для пустыни в городе нужна хорошая земная твердь, ибо без нее нет и небесной, а таковой в городе мало или вовсе нет. Потому и преобладает подполье над пустынью. Город чаще подполье. А пустынь - это лес, это поле, это горы.
* * *
Чрезмерен русский человек. Если придет гость – выставит все на стол. Если жжет и грабит дворянские усадьбы – так все до одной. Если строит коммунизм – так всем по пайку. Любит – до самозабвения до самопожертвования. Ненавидит – до гроба. Если пустынь – то самая глухая. Если пушка – то Царь-пушка. Колокол – Царь-колокол. Если государство, то одна шестая мира. И при этом сам какой-то неяркий, неприметный, не крикливый и внешне даже сероватый. Достоевский, зная об этой особенности народа, о его широте, говорил, что неплохо бы эту широту сузить. В шутку, конечно, говорил, потому как в этой чрезмерности и недостатки, и достоинства. И еще нечто третье. Преображенье. Когда, доведенные до крайней точки, они, достоинства и недостатки, превращаются в свою противоположность.
* * *
Весь мир до сих пор спорит: от чего произошел человек. Одни говорят: от бога. Другие: от обезьяны. И ни на чем не могут согласиться. Больше того, враждуют и даже дерутся. А по мне такое разделение вопроса должно скорей нести не войну, а мир. Пришел ли человек от бога, пришел от обезьяны, все равно он пришел от бога. И за это благодарение ему. Только как эту истину втолковать? – вот вопрос!
* * *
Нынешние, да и вчерашние русские все рвутся в Москву. В Москву! В Москву! Как в "Трех сестрах" Чехова. Оно и дело. Столица земного царства для русских – Москва. Но столица для духовного царства была и осталась на Руси – пустынь. И об этом не надо забывать. И кто утвердил эту мысль в своем сердце, тот благ, где бы он ни жил: в Питере, в Шантилихе, в Святых горах и даже в Москве. И еще, что хочется по этому поводу сказать. Возможно, пришел такой срок, что светской русской литературе дальше хода нет – да и не дадут. И оттого – путь в духовную. И в места духовные. Ибо только в духе свобода.
* * *
Чем Россия не занималась последние 500 лет так это самопознанием. Утверждала себя во плоти, а не в духе, хотя и в духе кое-что настяжала. Когда она примется за свое самопознание? Пора бы перестать оглядываться по сторонам, а углубиться в себя, в свое сердце. Двуглавый орел - это не только смотрение по сторонам, это и глядение в себя, в свое сердце. При всей нехватке, кажется, только одного этого и не хватает в России. Такого малого и такого большого.
* * *
В своей знаменитой пушкинской речи Достоевский говорит о всемирной отзывчивости Пушкина и русского народа к другим народам. И это верно. Но только ли отзывчивость к народам? А к природе? К богу? И что значит отзывчивость к народам? Это не причина, а следствие его отзывчивости к богу. Бог, Христос отзывчив к русскому народу, а народ отзывчив к Христу, к богу, к природе. Когда говорили о русском народе, как о народе-богоносце /тот же Достоевский/, то возражали: мол он бунты бессмысленные и беспощадные совершает, революции, топор любит. Но посмотреть в Библию на избранный иудейский народ, что он там, только правую и левую щеки подставляет? Падения народные так же естественны, как и подъемы, и ничего против избранности и богоносности не говорят. Что же касается Пушкина, то скорее надо было бы говорить не о всемирной его отзывчивости /не только о ней/, а о том, как он ушел от Вольтера и "Гаврилиады" к "Страннику", к Татьяне, к Евангелию, как он легко и стремительно шел от бесовства к ангельству. И в этом, мне думается, самая главная его особенность, как и самая главная особенность русского народа и других, подобных ему. Близость к богу, к Христу. Да и сам Христос завещал любить бога и ближнего. А про бога-то в речи Достоевский и промолчал. И дал всяким дуракам твердить о всемирной отзывчивости русского народа /и Пушкина/ до такой степени, что и бога, и народ, и Пушкина в болтовне своей они потеряли.
* * *
Когда я сижу за столом и прислушиваюсь к своему сердцу, к своему вдыханию и выдыханию: мне кажется, я касаюсь тогда самых крайних пределов мира. И приходит неизменная мысль о смерти, как об иной форме существования, как о переходе в иной мир. И тогда самая приятная картинка: сидеть в саду, пить чай и вести приятные беседы с Пушкиным, с Платоном, с Сократом, или сидеть за столом и писать книгу о судьбах мира. Или безмолвствовать.
* * *
Пути русской литературы: или приближение к Пушкину, или удаление от него.
* * *
Кто сказал, что молчание - это рай? Молчание - это ад. А рай - это уж как бог даст.
* * *
Строительство царства земного и царства небесного – вот ненаписанный роман двадцатого века.
* * *
Приятно было прочитать у Ельчанинова, что для того, чтобы быть русским, нужны язык и вера, и больше вера, чем язык. Это для эмигрантов. А для аборигенов: язык, земля и вера, но больше вера, чем земля и язык.
* * *
Русская святость 14-16 веков помогла русским не только повернуться лицом на Восток /Александр Невский/ и потом освободиться от татар /Дмитрий Донской/, но и подружиться с Западом /Алексей Михайлович, Петр/ - так хотелось бы рассматривать русскую историю. Она помогла русским на востоке дойти до Тихого океана и создать империю /Евразию/, как когда-то византийская святость создала Византийскую империю, греческая – греческую империю, римская – Римскую, китайская – китайскую и так далее. Конечно можно сказать, что князь Александр Невский повернул на Восток, что князь Дмитрий Донской разбил татар, что Петр прорубил окно в Европу и это будет правильно. Но можно сказать и так, что русская святость, русская Фиваида в лице русских подвижников, начиная с печерских старцев, святых и кончая нынешними, помогла Руси глядеть то на Восток, то на Запад, оставаясь сама собой. А когда убывала святость, приходили смута и нестроение. Русские то взращивали свое духовное ядро, семя молчания, то теряли его, что естественно, и за что расплачивались. Русский народ свято верил, что где-то в середине Русской земли, Руси лежит Алатырь-камень, спасающий Россию от всех бед. Он и сейчас лежит и будет лежать века веков, тысячелетия, только русские то помнят о нем, то забывают. Он где-то в земле лежит зарытый, а на самом деле он в сердце каждого русского человека. Но открыть его в своем сердце бывает труднее, чем откопать в земле.
* * *
Мера путешественника, мера странника – каковы эти меры? Странник – путешествующий учитель. Путешественник – странствующий ученик.
* * *
Россия не Европа, не Азия, не Евразия, хотя, конечно же, и то, и другое, и третье, - Россия - это Дом Троицы, Дом Богоматери, Дом русского духа /Святая Русь/. Стеснилась она между двух мировых океанов – Атлантическим и Тихим и пребудет во веки веков.
* * *
Говорят: в России писатель должен жить долго. Кто с этим спорит! Конечно хорошо, когда старость не конец, а венец.
* * *
Раньше вся жизнь делилась на два занятия. Одним делом занимался основательно, от другого торопился избавиться. Мыть пол? Быстрей, быстрей. Варить обед? Быстрей. Колоть, пилить дрова? И это быстрей. Копать грядки? Скорей бы от них избавиться. Пол помоешь и занимаешься делом главным – лежишь, бездельничаешь, созерцаешь. Минуты наслаждения ловишь. По-современному, молодежному – кайф. Сейчас стал стареть. Ничего быстро делать не могу. Задыхаюсь, сердце из груди выпрыгивает. Усталость и бессилие томят. Поэтому все начинаю делать в полдела и в полбезделицу. Суп варю, но как-то медленно, не торопясь, и не очень в его варку впрягаюсь. Воду в кастрюльку налью и задумаюсь, застываю в неподвижности. Грядку копаю. Раз копну и уже устал, уже в небо гляжу, в землю свой взор вперяю. И до того вперяю, что забываю, что делаю и что делать мне надо. Пол в избе мою, с мокрой тряпкой в руке стою и то ли созерцаю, то ли, как афонский монах, умную молитву без слов читаю. И так все теперь у меня происходит в душевном мире и в согласии, хотя и не без великих перемен. Правда и сейчас иногда срываюсь, замашу топором, засуечусь с лопатою, но как загорячусь, так и остыну, упаду на пенек и сижу, боль и слабость перемогаю. И все оттого, что не мешаю дело с бездельем, что умную молитву при деле читать забыл. Велика твоя сила, Господи!
* * *
Соседка, восьмидесятилетняя старуха ослепла и просит почитать ей Гомера.
* * *
Сын сказал: зачем ты пишешь природу? Ведь ее все видят? Вопрос как на Страшном Суде. Я стал путано что-то лепетать. Так, вероятно, я буду очень скоро ответствовать перед Всевышним. Вначале мне хотелось изобразить в словах красоту мира. Звездного неба, например. Зачем? Я и сам до сих пор не знаю. Писал раз писалось. Худо-бедно, блекло, но старался. Но изображая красоту мира, писал ли я только ее? Может и тебя, человек, я писал и нечто другое прихватывал? Почему я иногда пишу природу? Я не могу сказать ни сыну, ни богу. Я могу только сказать: грешен, сын мой! Грешен, Господи!
* * *
Удивительное состояние, когда внешняя красота /в данном случае природы/ сочетается каким-то необыкновенным образом с нравственными категориями. Туман с добром, закат с мужеством, облако с трусостью. Причем, видимой связи тут никакой нет, и не потому, что ее не знаешь, а по существу, потому, что ее и быть не должно. Но как же не должно, когда есть? Или что-то в душе твоей сдвинулось, изменилось? Или связь эта всегда есть, только ты о ней до поры, до времени не знаешь. Не удивлюсь, соглашаясь, что такая связь есть, удивлюсь обратному. Больше того, знаю, что такая связь есть. Только она-то то видима, то невидима.
Был холодный ветер. Редкие облака быстро бежали с севера на юг. После заката и ухода солнца небо приобрело какой-то серо-зеленый цвет. Он почему-то упрямо сочетался у меня с понятием мужества, хотя, что было в нем мужественного, я бы никогда не смог сказать.
* * *
Последнее время, то ли потому что стар становлюсь, и ноги не имеют той прыти, какую имел еще совсем недавно /а в давние времена я бегал, прыгал, как козел/, то ли по какой иной причине, стал я ходить не в Михайловское, что для меня стало слишком далеко, а до трех сосен - всего до половины пути к цели.
Этого для меня вполне достаточно. Раньше я прямо в Михайловское пёр. Мне только Михайловское и надо было. Теперь я утешаюсь половиной пути. Дойду до трех сосен, сяду на дубовую скамеечку, - благо тут их две, – сначала три поставили, а потом одну увезли, – и сижу, греюсь на солнце. Посижу и отправляюсь в обратный путь. И доволен, и рад. И полон чувств и мыслей, если я их имею. И если не имею. Я теперь ни в Михайловское не ходок, ни в Тригорское, ни в какие другие заветные кущи. Мне эта дорога до трех сосен самая радостная. Одного боюсь, что скоро я и туда ходить перестану. Буду сидеть у себя дома на завалинке, или, что еще вероятнее, лежать в постели, – и этому буду рад. Но пока я завалинкой не удовлетворяюсь. И уж тем более не хочу валяться в постели. Пусть на неё другие находятся любители. Пока мой путь к трем соснам /а еще недавно в Михайловское!/ и обратно. Впрочем мне кажется, что я только туда хожу. А обратно не возвращаюсь. Или остаюсь на месте, а они, сосны, сами от меня уходят, и я каким-то чудесным образом оказываюсь у себя дома.
* * *
Во сне пришла формула стиля: много, мало, достаточно.
* * *
В майский праздник Победы возвращался с прогулки речным лугом и на небе белые облачка, как щиты, несущие души погибших воинов еще с той давно прошедшей войны, летели с запада на восток.
* * *
Маленький жучок перебежал луговую дорогу – вот и вся живность, которую я встретил. Да сороку, вылетевшую из куста. Да ее же, залетевшую в куст. Да двух уточек /или селезня и утку/ на блестевшей от солнца Сороти. Да ветер, да землю, дышащую холодом и теплом, да зеленеющую черемуху, наполняющуюся жизнью. Да и сам я был похож на человека, не отошедшего от сна, меня пошатывало то ли от слабости, то ли от дремы, взгляд мой был мутен, неразборчив, слух забит внутренними шумами, – природа дышала весной, а я был еще в зиме, в осени.
* * *
Для русского человека мало того, чтобы литератор, художник был божественным творцом, он хочет, чтобы он еще был божественным творением. Не случайно из сонма прекраснейших имен он выбрал в русской литературе одного Пушкина. Не только за то, что тот писал хорошие стихи, но и за то, как прожил жизнь. В Пушкине для него творец соединился с творением и оба удались на славу. Гоголь чувствовал это и понимал, когда говорил о двухстах годах ожидания новых Пушкиных. Он не угадал. Сие случается значительно реже, может быть, и вообще один раз в национальной истории. И за это Господу спасибо. Правда, в русской литературе был еще один божественный творец, соединивший в себе и божественное творением – Рублев. Но это уже не человек, а ангел. Рублев и Пушкин – вот два типа русского гения, один ангел, другой человек. И оба ангела. Оба совершенные творцы и оба совершенные творения. Образно можно сказать, что Пушкин это Рублев девятнадцатого века. Гоголь прав, Пушкин был действительно совершенным человеком. И это при всех его слабостях, пороках, падениях и грехах! Иные тут же скажут: совершенство в несовершенстве. И тут же попадут в десятку, но и промажут. Потому что совершенство включает в себя и несовершенство. Оно соединяет в себе эти несоединимости. Оттого и божественно. Мирское и не от мира сего. Пушкин – дитя, как на рисунке Фаворского.
* * *
Пушкин, Рублев соразмерны гению времени. Почему можно говорить о гении места и нельзя о гении времени? И пятнадцатый век для Руси, и девятнадцатый для России это вершины развития. В одном случае религии, в другом культуры. Это, вероятно, и есть те роковые минуты, о которых говорил Тютчев. Такие гении четко соизмеряют свою природу с природой времени, свой гений с гением времени, свой мир с миром вселенной. Ибо для таких людей свой мир и мир вселенной подобны, если не равны. Говорят: он выразил свое время. Один это выразил, утруждая дух, другой – плоть.
* * *
Почему современные люди рождают мало детей? Потому что они рождают много машин. Машины им заменяют людей. Машина – вот идеал существа "западного" человека, тем более наделенного протестантской этикой. Машине уготовлен рай и божье благословение за ее труды – ведь она трудится, не переставая. Она и создается для труда. Но человек сотворен, все-таки, для чего-то еще и иного. Для безделья, например.
* * *
Почистил одну картофелину, нарезал два листа капусты, половину морковки, одну луковицу, один соленый огурец и маринованный помидор, сорвал пук свежей крапивы у ограды, все это положил в кастрюльку с водой, добавил соли, лаврушку, дольку чеснока, несколько капель подсолнечного масла и приготовил роскошный суп, которым с удовольствием отметил день своего ангела. Еще и луку зеленого покрошил. И сметанки добавил столовую ложку. Словом, ел и радовался празднику. И, главное, рюмку водки налил. Помолился и сказал: "Святой Борисе, моли Бога о твоем непутевом и недостойном чаде. Во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь". Был дождь. Арапчик на дождь спал и в празднике не участвовал.
* * *
Вначале думалось радостно, все приходит из молчания. Теперь думается так же счастливо: все уходит туда же. Два столпа – как вдох и выдох, как утро и вечер, как осень и весна. А между ними вся жизнь – третий столп, не меньший двух других.
* * *
Судьба Гоголя – судьба блудного сына, судьба Украины. Уход через польское влияние к Западу и возвращение. "Все мы вышли из гоголевской шинели". Это как посмотреть. Кто из "Шинели", а кто из "Мертвых душ". "Бесы" - это ли не продолжение "Мертвых душ? Сначала высокомерие, неприятие, ненависть к русскому, затем прозрение и приход в Оптину пустынь к старцам. Но на прославление русского духа сил уже не хватило, а, возможно, их и не было. Гоголь чудесный православный мостик между Россией и Западом. Пытался учить Аксакова. Но гений, но талант. Это и соблазнило. Гениально его пророчество о приходе пушкинского начала в Россию через двести лет. И та же слепота, неспособность увидеть Серафима Саровского. Но и значение его огромно. Он первый соединил светскую литературу с духовной, до него русские Тредиаковский, Державин, Херасков делали наоборот. Пушкин только наметил, обозначил эту линию.
* * *
От талых снегов, от весенних проливных дождей речонка Сороть расширилась, разлилась до крайних пределов, как море или даже океан. Чайка хотела перелететь этот океан, долетела до середины и повернула обратно.
* * *
Вошел в лес. Высмотрел крепкую и прямую орешину. Выстругал из нее палку. И когда к своим двум опорам присовокупил третью, когда с этими тремя ногами ступил первый шаг, понял вдруг, что во мне созрел странник, что с этих пор волен я странствовать по миру, но не для того, чтобы любоваться дневными красотами природы и прекрасными рукоделиями людей, не с тем, чтобы брать от них, насыщая, вбирая чужое, как это делал я в свои молодые годы, а с тем, чтобы свое отдавать, если оно, свое, у тебя есть, - и ничего другого мне уже в этой жизни делать не надо.
* * *
Пушкин заметил однажды, что поэзия должна быть глуповатой. Верное наблюдение /на то он и гений!/ Он умолчал, а я по глупости своей добавил бы, что глуповатой должна быть и проза. И поэзия, и проза, чтобы быть умными, должны быть глуповатыми. В этом на горьком своем опыте может убедиться каждый. Убедился и я.
* * *
На сырой от весеннего дождя дороге лежат увядшие кисточки соцветий, скорлупки почек. Зелени уже много, но каждый день еще кажется чистым и день ушедший чище наступившего. Пожелтел луг от одуванчика, цветут слива и вишня. Уже опадает черемуха, не успев расцвесть. Позавчера в ночь запел первый соловей. Днем без перерыва расшаркиваются зяблики. Осенью же, наоборот, каждый новый день кажется чище прошедшего.
* * *
В ранние майские утра чуть откроешь форточку, чтобы проветрить избу после ночного сна, глотнешь свежего воздуха и сразу услышишь песнь соловья. Такое ощущение точно кто-то /и почему-то/ в лоб тебя ударил. Наслушаешься, стоя у форточки, соловьиных трелей, отойдешь от окна, займешься утренними, а потом и дневными делами, перестанешь его слышать, хоть они и будут звучать, пусть и с перерывами для всего мира весь день /для одного тебя нет/. И так каждое утро, получаешь от соловья в лоб по удару. Казалось бы, наслаждайся, внимай! И каждый раз все равно остаешься глухой.
* * *
Не раз приходилось слышать от умудренных годами людей, что Пушкина они начинали ценить и понимать только в старости. И в самом деле, Пушкин, как сказка: в детстве, в молодости он слишком прост, в зрелости он как бы совсем пропадает, если не становится врагом, и только в старости ты его принимаешь вместе с детской простотой, зрелой враждебностью и стариковской любовью.
* * *
Пришла весна и я говорю: мир оживает, и я оживаю. Что буду говорить по осени? Мир засыпает, и я засыпаю? И чувствую, что при моем возрасте, да и при внутреннем расположении духа, могу и уснуть. Но оживаю ли, – вот вопрос? Кажется мне, что как был мертв, так до сих пор омертвевшим нахожусь. Говорю: оживаю, оживаю. И сам себе не верю. И успокаиваю: раз мертв, значит, жив.
* * *
После трех дней дождей чистые дороги и тропы, ни одного следа людей, машин, велосипедов. Все умытое, червяки дождевые валяются на дороге. Кажется, они от дождя, от обильной воды выбросились на поверхность земли, как киты на сушу и теперь умирают. И за них взялись муравьи.
* * *
Заканчиваю свою жизнь с того, с чего начал. И вижу себя молодым лесником, живущим на кордоне и охраняющим лес. Не вижу себя ни младенцем, ни отроком, ни зрелым мужем, ни жалким стариком. Образ молодого лесника остался один в моей вечности, неизменяемый, неизменяющийся, – не стареющий, не молодеющий, – хотя, если посмотреть, жизнь прошла. Греческие герои воевали с богами, побеждали чудовищ, похищали огонь с неба или приносили оттуда орудия труда, арфу, меч, плуг, чашу с вином, искали бессмертие, добывая золотые плоды Гесперид. Мой герой охраняет лес. У них Цербер охранял выход из ада. У христиан апостол Петр охраняет ворота в рай.
* * *
Чистоплотность белых американцев /"чтоб пóтом не воняло"/ - это эдакая пóтовая политкорректность. Чем раздражаться на зло, лучше устранить источник зла. Вот и моют, и трут свое тело каждый день по несколько раз. Это скорей гигиена, а не политика. Но как противен запах пота и грязи в городском метро!
* * *
Когда в мае на лугах расцветает одуванчик, появляется та самая полнота, к которой вот уж сколько тысячелетий стремятся лучшие люди человечества. Видимое золото земли сливается с невидимым золотом неба.
* * *
После смерти отца его жена, третья по счету, предложила мне взять на память стоптанные отцовские башмаки. Я отказался. А жаль! Это единственные оставшиеся мне вещественные доказательства его существования. Кроме меня, его сына, разумеется.
* * *
Когда я говорю, что Пришвин является самым свободным человеком двадцатого века, я имею в виду вот что. Я спрашиваю себя: много ли художников двадцатого века являли собой образец свободного, спасшегося человека? И отвечаю: никого. Изгнание, убийства, самоубийства, пьянство, разврат, позор, замалчивание, тюрьма… Гумилев, Бунин, Шмелев, Есенин, Ахматова, Маяковский, Платонов, Булгаков, Блок, Зощенко, Шолохов, Заболоцкий, Шаламов. Даже Шергин. И только один Пришвин кажется спасенным, свободным. Скажут: он не был в Америке. Он не написал того-то, а написал то-то. Не был, значит не хотел. Не написал, значит не нужно было. Припав к живительному для русского человека источнику – лесу, он в нем нашел спасение. И спасся. Конечно, и он не бог, не ангел, не святой, и у него можно найти много грехов и недостатков, но его духовная свобода, в двадцатый, несвободный и безбожный век, удивляет. И воодушевляет. Судьбы русских художников сплошь трагичны, и только он один, как сказочный колобок, ушел от бед. Правда, и ему эта свобода досталась нелегко, но когда и кому она давалась легко? И это русский гнилой, сопливый, задрипанный интеллигент? Полубог!
* * *
Пес Арапка мой самый верный друг и часто, беседуя с собой или со своими домашними по важным делам, чтобы подкрепить сказанное, я обращаюсь к нему с вопросом: верно, Арапка? И он никогда не ответит мне: нет.
* * *
До тридцати лет внимал небу, после тридцати – сердцу. Этого оказалось недостаточно, чтобы вместить в себя одну травинку, что растет у двух камушков под моим южным окном.
* * *
Слушал по радио кусочек передачи об опере "Алеко" Рахманинова и как-то невольно поэма Пушкина "Цыганы" переплелась с мыслью о дуэли поэта и всей дуэльной истории. Пушкин при всей своей доброй христианской душе готов был убить человека. И скор он был на дуэли не только потому, что не боялся своей смерти /"бездны на краю"/, но и потому, что не боялся чужой смерти. Как не боялся ее Серафим Саровский, посылая невинную девушку на смерть ради жизни другого человека. Напрасно Соловьев и другие доброхоты заботились о погибшей душе поэта. Пушкин вышел бы с честью и из другой ситуации. Может сам бы не вышел, но бог бы помог. В этом тайна Пушкина, которую не захотел понять Соловьев.
* * *
За свои семь десятков с небольшим лет я много повидал на веку диковин, еще больше не повидал. Но жалости, что я их не повидал или желания повидать у меня нет, как будто, не видя, я их все-таки повидал, или, видя, не увидел, и видеть мне их не обязательно. Достаточно было увидеть невидимое лицо бога, чтобы сказать: все, что у меня есть – мое, а больше мне ничего не надо, ибо мое это твое.
* * *
Как Пушкин писал стихи, так Розанов писал прозу. Вот и все его нововведение. Пушкин и Розанов – два начала русской литературы.
* * *
Христос учил: любить Бога, любить человека /ближнего/. Все верно. А как не любить речку? Как пройти мимо кустика сирени? Как не глянуть ласково на весенние облака? Как не пожелать здоровья горе или ели? Как не помолиться об их процветании? Чудовищное недоразумение! Непонятно. Непростительно. Ходить мимо них ходим, глядеть на них глядим, ощущать их присутствие ощущаем – и не проявить к ним своего благодарственного внимания. Говорим: человек венец творения. В чем-то может быть и венец, а в чем-то и подножие. Будь моя воля раздавать венцы, я бы божественный венец отдал богу, человеческий человеку, а лавру – его, лавровый. Он его заслужил. Но воли раздавать венцы у меня нет, и потому я смиренно умолкаю и принимаю ту раздачу венцов, что есть, хотя и имею на этот счет дерзновение думать по-своему.
* * *
Одни живут верой, другие знаниями. О тех, кто живет верой, говорят: они глупы. О тех, кто знаниями: они грязны. Казалось бы о тех, кто живет верой и знаниями можно сказать: глупы и грязны. А говорят: чисты и мудры.
* * *
Сосед бьет молотком по железке и ко мне звук его молотка доносится с опозданием. Можно сказать, что ухо ловит звук медленнее глаза. А можно, что глаз ловит звук быстрее уха.
* * *
В высокую и узкую старую пивную кружку поставил тюльпан и стал смотреть на него, не испытывая при этом никаких чувств: ни любви, ни жалости, ни сострадания. Смотрел равнодушно, а скорее даже, не зная, как смотреть, с каким чувством – смотрел, как будто смотрел на пень или на забор. И вдруг увидел, что цветок, до того собранный и сжатый в бутон, распустился, расширился до своих крайних пределов, проявляя ко мне доверие и любовь, жалость и сострадание. И устыдился я своего бесчувствия.
* * *
По радио объявили: опросом ста писателей лучшим романом за всю историю человечества назван роман Сервантеса "Дон Кихот". Будь моя воля, я бы определил первенство по такому принципу: или древнейший, и тогда Гомер, или национальный, и тогда Пушкин! Гоголь! Толстой! Достоевский! В этом диалоге важен не только первенствующий, важен и ты сам.
* * *
Такое впечатление, что процесс цветения у черемухи не процесс цветения, а процесс осыпания лепестков. Так коротко она цветет и так долго осыпается.
* * *
Проснулся в сумерках. И лежал, то открыв, то закрыв глаза. Светало, разгоралась заря, появлялось солнце, а я в это время чувствовал не утро, не то, что было за окном и в избе, не день, не зарю, не звуки приходящего дня, а нечто такое, что было за ними, вне их. И радовался тому, что было, и другое мне не мешало.
* * *
После вчерашнего трехчасового сидения за праздничным столом в гостях у соседей запомнил одно. Хозяин рассказывал, что в Китае показывают женщину, которая садится на куриное яйцо, захватывает его влагалищем и усилием мускула раскалывает. Я по глупости не удержался и добавил: и подставляют сковородку.
* * *
Вечером, ложась спать, глянул в окно и увидел зарю и заходящее солнце. Утром проснулся, и даже, не глядя в окно, увидел зарю и встающее солнце. И все было таким же, каким было вчера: и цвет зари, и чистота неба, и сияние солнца. И не было ничего, что бы отличало вчерашний вечер от сегодняшнего утра, словно не было тьмы, ночи, сна, а просто части света местами поменялись, запад на восток переменился /или восток на запад/. И в этом было что-то удивительное и таинственное. Только потом я сообразил, что наступил новый день.
* * *
Приходит срок и после долгой зимы, после запоздалой весны в конце мая или в начале июня появляются листья на деревьях, появляется ветер, появляется солнце, появляются солнечные блики на листьях. И все это начинает трепетать. Листья трепещут от ветра, ветер от солнца, солнце от блеска листьев. Все трепещет, шумит, волнуется. Один я сижу за столом неподвижный, как столб, как истукан, как каменная баба.
* * *
Чтобы зерно вошло в рост, мало, чтобы оно лежало в земле, надо, чтобы его коснулось солнце. Важно не молчание, важно не слово, важно, чтобы и того и другого коснулся свет. Побежденный, ты всегда победитель. Победитель не потому, что гарцуешь на коне, а потому, что делаешь свое дело.
* * *
В здешних краях одно время гостил поэт, который был знаменит тем, что мастерил из орешины или рябины палки и дарил их знакомым и незнакомым людям. Одну такую палку он подарил и мне. Я в ту пору был молод. Палка мне была не нужна. Мне хватало своих двух ног. Я не ходил, а подпрыгивал вверх, как кузнечик. Столько во мне тогда было прыти! Мне бы для ходьбы и одной ноги хватило. Посбивав подаренной палкой луговые цветы, я тут же о ней забыл. Не обошлась подарком и моя теща, старая, едва ходящая женщина. Когда она умерла, я нашел в сарае целую связку подаренных палок поэта. Судя по всему, они не пригодились и ей.
* * *
Поза сидящего и пишущего за столом человека – что за рабская приниженность! Смешное и жалкое зрелище. Согбенность, униженность, какая-то суетность душевных движений. То ли дело – стоит человек! Или сидит на лавочке, или в кресле, просто так, думает, грустит, созерцает. Или возлежит на диване, на топчане, на печи. Тут и голос музы и божественное вдохновение. Даже Орфей, бренчащий на лире, не впечатляет. Даже Пушкин. А между тем, как посмотришь на свою жизнь со стороны, только и видишь себя, сидящим за столом и марающим листы бумаги. Остановись! Успокойся! Уйми свою прыть! Встань из-за стола. Выпрямись. Пройдись по зеленой траве. Глянь окрест. Погляди на небо, на девушек, на цветы. Распрями плечи! Подвигай руками. Расшевели свою застоявшуюся кровь. Не внемлет! Сидит. Корпит над бумагой. Строчит строка за строкой»Алчет! И за его правым плечом шепчущий ему на ухо ангел.
* * *
Говорят: бог любит человека. Но он также любит и луг, и одуванчика, и каплю дождя на ветке смородины, сверкающую на утреннем солнце, и дуб, и облака. Он любит их и тебя. Невозможно представить, чтобы он тебя любил, а облако ненавидел или был к нему равнодушен. Так же невозможно представить, чтобы он облако любил, а тобой пренебрег. Можно сказать больше: он даже себя любит – так велика его любовь и так неумолимо она распространяется на все сущее. Иной раз проснешься утром, протрешь глаза, посмотришь вокруг и не видишь вокруг себя ни луга, ни дуба, ни куста смородины, ни капли на его ветке, ни желтого одуванчика, ни белого облака – ничего не видишь – ни ночи, ни дня, ни утра, ни вечера. Что дня? Бога не видишь! А что же видишь? А видишь одну любовь, как она по миру, по всем четырем сторонам света разбегается, как стоит на одном месте незыблемо. Руками хватаешь, а в пальцах ничего нет. И только какие-то мелкие крупинки попадают.
* * *
Конь ли, корова пасутся на лугу, мне представляется, что они, припав к земле, то ли пьют ее соки, то ли отдают свои. В своей медлительности припадания они тогда равновелики для меня: огромность коровы равна огромности земли. Или неба.
* * *
Для меня неприемлем ход истории только в движении, да еще в одну сторону. Согласен, приятно и радостно побегать, порезвиться, пройтись налегке и десять, и двадцать, и тридцать километров, если тебе восемнадцать лет и идти хочется, и манит даль. Или делать нечего. Но мне хочется и постоять на одном месте, и посидеть, и полежать, глядя в небо или в потолок избы. И в этом стоянии я вижу и приятность, и радостность. Мне желателен рай не только после моей смерти на небе, но и после моей смерти на земле.
* * *
По дороге в Святые горы глядел окрест на луга и восхищался золотистым цветом одуванчика, и недоумевал, почему, глядя на эту золотистость, не перенимают божественный цвет небеса? А потом подумал: а зачем им его перенимать? Или они, небеса, не всегда золотые? Задал вопрос, а отвечать не стал. Приблизил палец к губам, замолчал.
* * *
Глядя на эти огромные майские грозовые облака, удивляешься: как они умещаются на небе, удивляешься, как они умещаются на земле? Вид их огромнее и неба, и земли. И это самое замечательное.
* * *
Пушкин и царь - мысль банальнейшая. Кто ее не трогал! А между прочим Пушкин к концу жизни пришел к царю, а не к богу. И это едва ли не единственный в мире поэт, который мог сказать о себе: ты царь, живи один. Царь небесный пришел к царю земному. И произошла семейная драма, трагедия. Впрочем, по большому счету, Пушкин пришел к царю или царь к Пушкину, это еще надо посмотреть.
* * *
Весь короткий дождь сорока, не укрываясь, сидела на электрическом столбе. А когда кончился дождь, стала отряхиваться, и отряхивалась так демонстративно, так долго, так старательно, что в небе загремел гром и спугнул нахалку.
* * *
Туча закрыла солнце и стало темно, но не в мире, а на душе. В мире все было так же, как и до этого. Так же блистали от ветра и света листья березы, так же светилась далекая и чистая даль, так же отчетливо выделялись желтые одинокие одуванчики, так же отсвечивала некрашеная стена сарая, да и солнце само, кажется, светило, не переставая, – чинно и величаво ходили кругами в небесах три аиста, был день и все продолжало жить, как жило днем и в дне, а в душе наступала чернота, если не ночи, то хороших сумерек. Поникла голова, глаза уперлись в землю, к сердцу подступила тоска. Стало холодно и зябко.
* * *
Весь день небо было закрыто низкими тучами, лишь изредка кое-где, вдалеке, на короткий миг оно просветлялось. К вечеру небо очистилось круглой дырой прямо над моей головой. Это было так неожиданно, так непонятно, что я подумал: это произошло для того, чтобы я мог вырасти, дотянуться до дыры, и просунув в это круглое отверстие свою голову, заорать на всю вселенную: Господи, это я! Другой причины, как долго я ни думал, я не нашел.
* * *
Встал. Умылся. Походил по саду. Размял свои залежавшиеся кости. Оторвал очередной листок календаря. Собор Ростовских святых. Слава вам, угодники Божьи! И пушкинский праздник в Михайловском. Слава и тебе, гениальный сосед! От календаря день убавил, к себе прибавил. Где справедливость? А где несправедливость? От одного ушло, к другому пришло.
* * *
Шел в Михайловское по проселочной дороге мимо Маленца и удивительно было: все, что было впереди, растворялось и из видимого превращалось в невидимое, – и сам я вместе с тем, что было впереди, растворялся, становясь невидимым, – то, что сзади, напротив, каменело вместе со мной – а то, что по бокам – половинилось, становясь полувидимым, полуневидимым, причем, с правой стороны больше невидимым, а с левой – видимым. Все это в равной мере относилось и к деревьям, и к кустам, и к травам, и к холмам, к речке, озеру, редким облакам, случайному велосипедисту и даже июньскому небу.
* * *
В июньский полдень в Вознесенье облака громоздились неподвижно на небе. Нижний их край касался самой земли, а верхний уходил в невидимые пределы – лестница в небо, да и только. Казалось, пользуйся этим счастливым моментом, лезь наверх, хватай этот рай! А ты стоишь, раскрыв рот от удивления от восхищения перед этим чудом, и робость, и страх сковывают твои члены. Тебе дано и не дано одновременно.
* * *
Желтый лютик на лугах цветет так весело, так радостно, что кажется будто и корни его там под землей трепещут от радости.
* * *
Утром туман. Встает солнце из-за дуба и лучи солнца от дуба как сияние от некоего божества. Пахнет цветущим шиповником. Прошел мимо яблони и увидел один оставшийся запоздалый цветок и, соблазнившись, потянул на себя ветку, и понюхал его. И услышал я запах рая.
* * *
Про любовь говорят: первая и последняя. У иных первая и последняя. У иных последняя и первая.
* * *
Жара. В тени тридцать четыре градуса. Да к тому же сухой ветер, южный. Наполнишь утром две железные бочки водой, а вечером их на огород выливаешь. Птицам жарко. Прилетит какой-нибудь воробей или подкрапивничек, сядет на край бочки, глотнет три глотка и улетает. Не один, не четыре, не пять. А ровно три. А ты считаешь. И эти туда же! Несмышленые птахи, а тоже свято чтут божественную Троицу.
* * *
Я дал приятелю почитать рукопись свой книги. Он сказал: надо писать слово "бог" с большой буквы. Свое первое слово "бог" я написал почти с иудейским страхом. Это было во времена мрачных гонений Хрущева на церковь. Сейчас я пишу это слово, хоть и с маленькой буквы, но без всяких волнений. Возможно придут и такие времена, когда я буду писать слово "Бог" с большой буквы. Другой читатель моей рукописи по этому поводу заметил: Пушкин с большой буквы, а "бог" с маленькой. Выходит бог меньше Пушкина. Но по его логике они равны?
* * *
Ехал на велосипеде по шоссе и видел луга /землю/ и небо, и замечал в них какую-то одинаковость, как будто и луга /земля/ и небо были одного свойства и ничем не отличались друг от друга. Раньше в моем глядении на них все было не так. В небе – на то оно и небо, – я всегда видел вечность, это была незыблемая ничем не колеблемая твердь; – в лугах – луга; цвели и были полны жизни, – бессмертие: – жизнь пусть суетную, но вечно умирающую и воскресающую. А теперь они словно поменялись местами. Теперь в небе я видел бессмертие, словно стал замечать или угадывать в нем какое-то невидимое движение, а в земле – неподвижность, незыблемость, свойственную богам. Не то, чтобы небо и земля совсем поменяли свои свойства, но проникнувшись один от другого противоположными, наконец, обрели законченную полноту. Может быть и не законченность, – где она законченность? – но нечто такое, что позволило мне в первый и, может быть, единственный раз, видеть в них, таких разных, единое, целое.
* * *
Утро. На столе в пивной кружке распустившийся пион. В чашке зеленый чай. Запах неба и вкус земли. Китаец!
* * *
Изображение бога, божественного видимого и невидимого. Старая литература изображала бога видимого. Розанов изображал невидимого. Себя, как подобие бога, Вот пион стоит в пивной кружке и осыпается лепестками. Вот лепестки совсем опали. Где пион? В опавших листьях? Нет пиона? Или он продолжает стоять в пивной кружке невидимым?
* * *
Было время, когда простой даже быстрой ходьбы было мало, хотелось после каждого шага прыгнуть вверх, достать до неба. Не стану утверждать, что достал. Нынче после каждого шага тянет вниз, – припасть к земле, упасть на землю.
* * *
Люблю ветреные дни, когда все в природе волнуется, шумит, а у меня в душе спокойствие и тишина. И чем громче шумит, тем отчетливее и глубже тишина. Не забываемы ветреные дни! Все блестит, все движется – и все стоит на месте, – и деревья, и травы, и кусты, – никуда не улетает, а если и улетает, то какой-нибудь листок, оторвавшийся ветром от ветки родимой, какая-нибудь сухая веточка, какая-нибудь пушинка совершает свой стремительный полет – мелькнула и улетела, будто ее и не было.
* * *
Так блестела береза на ветру и на солнце, что казалось половина листьев у нее была видимых, а половина, составленная из одного блеска, – не видимых, – и временами казалось, то больше у нее листьев видимых, то больше невидимых. Казалось, еще немного и все листья у березы станут видимыми, то все невидимыми. Так и произошло. Солнце зашло за тучу, блеск пропал, все листья у березы стали видимыми.
* * *
Солнце садится, а я лицом устремляюсь ему навстречу. Происходит это так доверчиво и открыто, что некоторое время я продолжаю стоять на своем месте, как бы без лица, а лицо мое без меня /без моего тела/ целуется с солнцем, не желая с ним расстаться даже на короткую летнюю ночь. Это меня огорчает, но я ничего не могу поделать и терпеливо жду, когда, нацеловавшись, оно вернется назад.
* * *
Говорят: ангел за спиной. Это оттого, что он невидим. А по мне он всегда впереди. Ему радуешься, его слушаешь голос. Он ведет, он направляет. Он потому и невидим, что впереди. А что позади, то все увиденное, виденное, видимое.
* * *
К вечеру солнце, застряв в листьях и ветвях липы, да так и не сумев их них выбраться, то ли утонуло в ней /липе/, как в ночи, то ли утащило с собой в ночь.
* * *
Все качается. Ветер дует и клонит вниз и в стороны деревья и кусты. И кажется от этого, что они не стоят, а идут. Паломники. В путь отправились. В святые места поклониться угодникам. Но вот остановились, отдохнули, осмотрелись, опять пошли. Долгим же окажется для них этот путь: идти и стоять на одном месте!
* * *
К вечеру солнце на протяжении последнего часа неожиданно падает с высоты небес. Движение это резкое, стремительное. Еще совсем недавно оно сияло в вышине и радовало глаз, и вдруг резкое падение /как бы не разбилось!/, и вот оно лежит на горизонте, на уровне твоих ног, а через мгновение и того ниже. Словно оно устало или его охватывает какой-то ужас перед такой же, как и это падение, внезапно наступившей ночью.
* * *
Удивительна ненасытная жадность художников к творчеству, хочется ему сотворить и еще прекрасное и еще. Я знал одного поэта, который лет пятнадцать назад говорил мне с гордостью, что он написал две тысячи строк, а недавно, при встрече, сообщил, что подарил миру уже не две, а пять тысяч строк. И в его голосе чувствовался такой напор, что дай ему волю, он бы не остановился и на десяти тысячах, и на миллионе. И это замечательно. Пусть радует человечество, пусть пишет, пока льется его творческий родник. Но хочется и задать вопрос: так ли уж это и хорошо? Господь, когда задумывал и создавал мир, сотворил не бесконечное количество планет и звезд, а уж человека вообще в единственной паре Адама и Евы, и кроме жажды создавать новое у него была не меньшая жажда к воздержанию.
* * *
Переход через реку я совершил в лесу на кордоне, будучи лесником, в тридцать лет. Река называлась Сестрой. Лес находился на Карельском перешейке под Ленинградом на сорок седьмом километре Восточно-Выборгского шоссе. Это было главное в моей жизни. Все остальное – продолжение в ту или другую сторону. Не один я, многие переходили через реку. И в этом нет ничего геройского или особенного. Хотя, может быть, что-то немножко и есть. Но особенного и уж никак не геройского. Геройское – это когда от себя. Особенное от чего-то другого, с тобой не связанного, от тебя не зависящего. Был лес. Был кордон. Была река. Был этот берег и тот. И однажды я перешел через реку с одного берега на другой. И вернулся назад. Вот и все мои подвиги. А проще сказать, события жизни, о которых я потом только рассказывал всю жизнь.
* * *
Все говорить не обязательно. Достаточно сказать главное. А об остальном пусть догадываются. Впрочем, это остальное бывает главнее всего.
* * *
Представляю скульптуры, перешедшего через реку героя: вода в виде куба и фигура человека. Вот он по колено бредет в воде. Вот по грудь. По шею. По щиколотку. Вот, как Христос, идет, не замочив ног. А вот славянский вариант: весь в воде, соломинка наружу, через которую он дышит. Это мое.
* * *
В дальнем соседском дворе в сарае повесился человек. Взрослые и мы, дети, бегали смотреть на удавленника. Бегал с друзьями и я. Смерть возбудила людей. Двор гудел, как потревоженный улей. Я чувствовал это возбуждение, но мне оно не передавалось. Чем больше люди бегали, говорили, махали руками, выражая свое отношение к происходящему, тем холоднее и спокойнее становился я. Я воспринимал событие не как испуганное дитя, а как старец, познавший цену жизни и смерти. Я замечал и свое спокойствие и беспокойство людей.
* * *
Холодный северный ветер с дождем, градом, солнцем. Все это мочит, продувает, колет, сушит и опять мочит. В листьях травы белеют крупинки града. С веток деревьев падают капли дождя. С высоты небес светит солнце. Господи! как всего тут много: и холода, и напора ветра, и света, и дождя. Все с любовью и яростью собирается в одно целое, и разбегается в стороны, не сумев, не захотев, не пожелав быть вместе.
* * *
К старости плохо воспринимаю перемену погоды. Не телом, а душой. Было солнце, была жара, сушь, и я плыл по этой жаре, катился колесом, слегка изнемогая, но и в полном душевном здравии. А тут два дня как сгустились тучи, подул ветер, зашатал вершины дерев, все в природе заволновалось, и я покоя не нахожу, то жду кого-то, то догонять и даже перегонять хочется. Но кого и зачем мне ждать и тем более перегонять? Разве что смерть, но разве ее перегонишь? Ни тебе молчать, ни слова вымолвить. За столом не сидится, на постели не лежится, уж я пол в избе помыл, масляное пятно на штанах почистил, баню истопил, помылся, белье постирал, траву в саду покосил; суп сварил, а все не унять мне душевную маяту. И когда, наконец, грянул гром, сверкнула молния и пошел дождь – успокоился. Была сушь, стало ведро.
* * *
В сказке, как в китайской поэзии, следует жестко подчиняться традиции и новизне, быть немножко новым, другим. Может быть, в сочетании этих двух категорий – традиции и новаторства, – вся тайна творчества спрятана.
* * *
Блаженный князь Иоанн, не смотря на свои молодые годы, сумел увидеть в случившемся Промысел и смириться перед волей Божьей. Это ли не судьба дерева, травы, какого-нибудь цветка? Христианский идеал уравнивается идеалу растительного мира. Или не видит в своей судьбе трава Промысел Божий? Или не смиряется она тому, что есть перед волей Божьей? Вот, он, отцвел одуванчик и стоит отлетевший и готовый к смерти. Где тут ропот, где стенания? Или мы их не слышим? Что же нового в этом христианском идеале для человека, живущего среди трав? Или она ему не пример? Это уже городской человек, оторванный от природы, увидел в траве только борьбу за существование и ловко свел всю судьбу к этой борьбе. Вижу я отцветший цветок одуванчика, склонившего свою голову и ждущего последнего часа, вижу молодого князя Иоанна, коротающего в темнице свою долю вместе со своим братом со смиренно склоненной головой, и где их различие не замечаю. Для меня цветок – Иоанн. Для меня Иоанн – цветок.
* * *
Для меня теория относительности - теория крайнего безбожия и материализма. Все относительно чего? Избранного брюха?
* * *
До сих пор вижу во сне красивых женщин. И их красота радует душу. И самая красивая среди них – Богоматерь. Когда Достоевский говорил, что красота спасет мир, он, очевидно, имел в виду Богоматерь. Но спаситель, все-таки, Христос. Красота рождает истину. Истина рождает спасение /красоту/.
* * *
Был на празднике в Михайловском. Видел воздушный шар. Он то поднимал, то опускал в корзине желающих. Рядом с эстрады поэты, как всегда, читали стихи. Шар то и дело шипел, пшикал, и зажигалась и гасла газовая горелка, наполнявшая шар теплым воздухом, а казалось, что это поэты испускают последние поэтические вздохи. Впрочем, проходя мимо, я услышал из уст какой-то поэтессы сначала слово о великой радости, потом слово о великой библейской природе и, наконец, различил первую строчку ее стихотворения: "Пора копать картошку".
Почему-то, когда поэты читают на эстраде михайловской поляны свои стихи, мне всегда становится стыдно. Наверное, потому, что читают они их, как мне кажется, не людям, а травам, соснам, солнцу, облакам, словом, природе. Людям соврать еще как-то можно. Природа не терпит никакой лжи. В небольшой компании еще можно послушать поэтические бормотания. Но когда читают стихи на природе, с эстрады, да еще кричат во весь голос, хочется пойти к торговым рядам и купить кулек бубликов и пяток помидор. И думаю, что никто никого за это не осудит. Даже Пушкина не представляю, читающего здесь на поляне свои стихи. Не говорю о лживых стихах, о них разговор особый, есть в самом этом чтении какая-то ложь. Тут просится карнавал, игры, гуляние, зрелища, воздушный шар, наконец. Словом, народное гуляние. А "пора копать картошку" это ведь очень серьезно.
* * *
Человек познающий. Никогда бы не решился сказать о себе такое. Человек внимающий. Так было бы сказано верней. Мне кажется, я как появился на свет, как открыл глаза и отверз уши, так и, не закрывая их, доживаю последний остаток дней. Сколько и чего пришлось мне на свете увидеть: и утренних зорь и вечерних, и дней, и ночей, сколько любовался я красотами лесов и полей, рек и озер, сколько – впустил в свои уши звуков и голосов птиц и животных – не пересчитать, - а все не наесться мне этим дивным обедом, не наглядеться, не насладиться! Все кажется, что за бесчисленной чередой увиденного и услышанного явится что-то еще более сладостное и прекрасное, чего не видел, не слышал. Оттого и гляжу во все глаза /уже подслеповатые/ и впускаю в свои ушные раковины /уже туговатые/ звуки, чтобы услышать последний звук птицы, увидеть последний луч дня.
* * *
Утреннее солнце – царь, господин, владыка, победитель. Вечернее – раб, приятель, жена, сосед, добрый собеседник, побежденный. Утреннее солнце входит по небу в ворота вселенной. Вечернее прячется в дом, в жилище, в каморку, в узилище. Утреннему солнцу я могу только сказать: здравствуй! С вечерним хочется делиться сокровенными мыслями. /Что, впрочем, иногда и делаешь./ Утреннее солнце требовательное, навязчивое, яркое, властное. Вечернее тихое, незаметное, послушное /жалко, что быстро уходит!/ Утреннее - учитель. Вечернее - ученик.
* * *
К концу своей жизни /короткой/ Пушкин интересовался проблемой безумия. И писал об этом. "Пиковая дама", "Медный всадник", "Не дай мне бог сойти с ума". Высшей, конечной точкой отсчета жизни у него становилась не смерть, а безумие. Он словно жизнь заменял творчеством, лад творчества противопоставлял хаосу безумия, счастливо соединяя эти несоединимые вещи /"Медный всадник"/. Для него безумие было равно смерти. С ним можно было бы полностью согласиться, если не существовало бы безумия подвижника, святого, сказочника, безумия равного жизни.
* * *
Для своих героев Пушкин предпочитал безумие смерти, а для себя выбрал обратное.
* * *
Существует мнение, что русская литература началась с гоголевской "Шинели". А Гоголь откуда вышел? Не из облака же подобно Зевсу? Утверждаю, что Гоголь вышел из бедра Пушкина. Посмотрите, как смело он пользуется приемом, изобретенным Пушкиным в "Медном всаднике?" Соединение двух несоединимых тем, в сюжете одно, а в авторском отступлении другое. У Пушкина Петр, Петрополь и Евгений. У Гоголя Собакевич, Манилов и русская тройка. После Пушкина писать Гоголю было легче легкого. Умирать трудней.
* * *
Для русского литератора писательство – священный акт, это и богопознание, и самопознание, и миропознание, – искание истины, правды, добра, красоты. Это еще с Кирилла и Мефодия идет, с их грамоты. Слава им в вышних и на земле благоволение! На западе писательство то же прекрасно, но это нечто другое. Для нас, по словам нашего поэта, это труд, завещанный от бога. И это никакое не великое открытие, это повседневность, это знает не только каждый литератор, это знает каждый, умеющий читать.
* * *
Говорят: Россия – баба, а Запад – мужик. Говорят, что русским не хватает мужественности. По поводу Запада ничего сказать не берусь, не знаю. А по поводу России скажу. И мужественность, и женственность бывают разные. Есть мужество воина. А есть мужество монаха, подвижника, святого. О каком мужестве идет речь? Если о мужестве монаха, то русские смело могут подходить под эту мерку. Деятельность подвижника пассивная. Его ум созерцателен. Это воину к лицу махать шашкой, сидя на коне. Монаху сподручней сидеть в пустыне. Выходит, когда говорят о мужественности и женственности России, говорят о разном мужестве, или о мужестве разных видов. Важно одно: пусть будет у одних одно мужество, у других другое.
* * *
С ума сходят от ума, а не от безумия. А от безумия приходят в ум. Стоит человеку /часто помимо его воли/ напрячь свой ум, и он, лишенный равнодейственного безумия, сходит с ума. У меня таких знакомцев было много. И часто славных. Одному человеку Господь дает больше ума, другому - безумия, а третьего наделяет поровну тем и другим. И спасибо ему за это.
* * *
Повстречались столичные туристы. Учтиво спрашивают:
– Как вашу собаку зовут?
– Арап, – отвечаю я.
– Араб или Арап? – уточняют. – Видно любители творчества Пушкина, словесники, блюстители политкорректности.
– Арапка, – отвечаю я.
– Арапка Петра Великого, – с удовлетворением подытоживают они.
* * *
Корректна ли такая антиномия: гармония и безумие? Смотря что под безумием понимать: больной дух или здоровый? клинику или пустынь? Точнее бы гармонии противопоставить хаос. Если гармония – божество, и безумие может быть божеством, а может клиникой. Гармония не может быть хаотичной, а безумие может быть умным, а может безумным.
* * *
Петербург равновелик траве и миру, и способен рождать и безумных, и сказочников.
* * *
Есть божественная часть и есть земная. Они несоединимы. А человек соединяет их в своем сердце. Что же такое тогда человек? что его сердце? 3везды тогда человек. Небо его сердце.
* * *
Творить слово – зреть землю, творить молчание – видеть небо.
* * *
Как соединить несоединимое? А никак. Оно само соединимо. Как разъединить? – вот вопрос.
* * *
Каждый уважающий себя литератор должен уметь молчать. Писать не обязательно!
* * *
В одну жизнь человек проживает три жизни. Одну он начинает с молчания, продолжает в слове и заканчивает молчанием. Другую он начинает в слове, продолжает в молчании и заканчивает в слове. О третьей говорить не обязательно.
* * *
Светлая ночь. Осыпаются лепестки пиона. Я сижу за столом, гляжу на них и твержу: только умерев, рождается семя. Ну не глупец ли? Не внемлют!
* * *
Прочитал газету, она полна зла. Включил радио, оно кипит ненавистью. Телевизор я давно выбросил. Многие плачут: смерть пришла. А по мне хорошо: жизнь настала. Можно, конечно, слушать и читать эту блевотину. А можно /и нужно/ не читать, не слушать, не смотреть. Как говорил один остряк, запомнившийся мне с военного детства: есть в мире вещи получше конских консервов. Представляю себе такую картину: все эти радио, газеты, телевизоры вещают на все голоса, стараются, а их никто не слушает, не читает, не смотрит. Смотрят на весенний луг, полный одуванчиков, читают божественное слово, написанное на весенних небесах, слушают песнь соловья. Есть пустота бога, а есть пустота дьявола. Так всем им туда и дорога.
* * *
Приехал в гости молодой писатель Н., упрекает: молчанием занимаются, потому что сказать нечего. Нет, молчанием занимаются, потому что хочется сказать обо всем.
* * *
В Библии десятки, сотни, тысячи /не считал/ персонажей, а на самом деле их всего два: Творец и его творение. Бог и мир, им сотворенный. Так и в сочинениях Платона два типа творений: одни творения несут дух закона: "Федр", "Пир", другие его плоть /"3аконы"/. Диалоги Платона хвалят, "Законы" ругают. А зря. Платона нужно судить по его собственным законам. Его внешнее по его внутреннему. "Законы" естественное продолжение и развитие его диалогов. "Законы" - не абсолютный мир, не высшая и конечная точка. А если и высшая и конечная, то только для Платона и больше ни для кого. То же самое можно было бы сказать и об авторе Библии. Говорят: Толстой и его мир. Но раздвоился ли так Толстой, чтобы можно было предположить такое разделение? Не стал ли он в конце концов героем своих произведений? Пушкин стал.
* * *
В университете у меня был приятель М. из Воронежа. Он увлекался литературой, любил Есенина и, может быть, в тайне писал стихи. После университета мы разошлись, но некоторое время редко переписывались. Я помню одно его письмо, где он писал, что не может заниматься литературой, потому что у него дети, жена и ему нужно зарабатывать на хлеб, а литературой не заработаешь, и он с ужасом вспоминал, как Карлу Марксу от безденежья приходилось закладывать в ломбард свои штаны, а он /М./ этого делать не хочет. Насчет Карла Маркса, как и все мы, мало знавшие о нем в ту пору, он, кажется, переборщил, но свои штаны мой бывший сокурсник действительно в ломбард не понес, литературой заниматься не стал, пошел преподавать марксизм-ленинизм и допреподавался до заведующего кафедрой. Он приезжал в Ленинград набирать молодых марксистов в свой университет, но увидеться нам так и не пришлось. Сейчас ему, как и мне, за семьдесят. Жизнь прошла. Марксизм-ленинизм канул в Лету. Штаны остались целы. Вспомнил я эту историю потому, что недавно получил письмо от одного еще молодого литератора. Он пишет мне, что он хотел бы заниматься литературой, но его волнует проблема марксовых штанов. Литература и штаны – вот уж, кажется, вечная проблема русских писателей.
* * *
Летом гляжу на зеленую траву, а кажется мне, что это белый снег. Зимой гляжу на белый снег, а кажется, что это зеленая трава. Осенью гляжу на умирающие листья, кажется, что это новые вырастают. Весной гляжу на молодые, кажется, что они умирают. Кажется – перекрестись! Перекрестился. И что же? Гляжу на зеленую траву. Гляжу на белый снег. И белый снег, и зеленую траву вижу.
* * *
Я был знаком с женщиной, которая знала о своих болезнях больше, чем об этом пишут в медицинских энциклопедиях. Любимой ее темой был разговор о моче. Оказывается /с ее слов/, моча это то недооцененное лекарство, которое лечит от всех болезней. Женщина окончила гидрометеорологический институт и работала специалистом, определяя погоду. Лавров на этом поприще она не снискала. Само по себе в этом нет никакой беды, но жаль, что она не была знакома с изречением древних: "Познай себя и ты познаешь мир." Используй это изречение на деле и она, на основе знаний о себе, могла бы предсказывать прогноз о малейших колебаниях не только земли, но и вселенной.
* * *
Вдоль моей ограды с улицы пышно расцвела белая роза. Когда проходишь мимо, от ее сладких запахов весь изнемогаешь, истончаешься до перышка, до пуха. И где же, истончившись, ты тогда находишься? Ты от бестелесности своей пребываешь в нетях, пока не пройдешь некоторое количество шагов, пока не выдует из тебя ветер этот сладкий дурман. Но вот прошел некоторое количество шагов, миновал эту губительную опасность превратиться в дух, и снова в тебя земная сила пришла, снова ты ощутил свою грубоватость, тяжеловатость, шершавость и заскорузлость. И снова ты не человек, а кусок гранита. Так булыжником до другой ограды с белой розой и переваливаешься.
* * *
Если мне надо услышать кукушку, я сажусь на велосипед и еду в лес, а в деревне я ее уже не слышу. Что кукушка! Колокол в монастыре звонит. Мне говорят: слышишь? Я колокола не слышу. Если мне надо разглядеть идущего по дороге человека, я надеваю очки. Иначе боюсь пройти и не поздороваться. Хочу насладиться запахом, сорву ветку и всю в нос ее засуну, а все равно запаха не слышу. Книгу читаю какого-нибудь современного автора, сто раз одну фразу прочту и все равно не доходит до меня о чем идет речь. И книга-то не сложна, да мозги не те. Никак не могут одолеть авторской мысли. Точно закрыта она на замок, а ключ на дно морское закинут. Дойти надо до поворота дороги, час шкандыбаю, ноги болят и не гнутся в коленках. Дело какое надо начать, дров наколоть, воды ведро принести, час и другой сижу, идти не решаюсь, словно мировую проблему мне надо разрешить. А когда-то был молодец-молодцом. Кукушка только захочет спеть свою песнь, я ее уже всю прослушал. Человек по какой надобности по улице пройдет, и следа от него не останется, я оставшийся невидимый след его вижу, да так явственно, как будто он только сейчас идет. А запах зацветающей сирени? От него даже в туалете тошнит. А новости? Они еще за углом, а я их своим собеседникам разъясняю.
* * *
День равноапостольной царицы Елены – день именин моей матери. А день рождения ее не помню. Да и отмечался он на моей памяти всего один раз. Я приехал к матери в гости, ей было семьдесят лет, и я купил на базаре семьдесят роз /может и меньше/, все, какие были. Помню и свой единственный день рождения в детстве. Это было в сорок третьем году. Мне было двенадцать лет. Отец отправился на фронт воевать, а мать привела в этот день домой молоденького лейтенанта, только что окончившего училище. Он подарил мне серебряную ложечку на счастье. И пропал, как пропадали все молоденькие лейтенанты в ту пору. А дней рождения отца, брата, других родственников не отмечали никогда.
* * *
На стол, на рукопись опадают лепестки белой розы, а мне кажется, что она раздевается. Для кого? Для меня?!
* * *
Что совершает солнце быстрей: утром поднимается или вечером опускается? Казалось бы ответ ясен: утром поднимается быстрей. Вечером оно и подустало, и жалко расставаться ему с миром, и хочется продлить мгновения. Однако такой ответ будет неверен. Вечером оно опускается быстрей. Оно, как камень, падающий в воду. Бульк. И нет его. А утром оно поднимается медленно, лениво, оно, не торопясь, оглядывает окрестности, выбирая куда и как ему идти, оно раздумывает, оно в сомнениях, оно полно сна, минуты растягиваются в часы – впереди целый день – куда спешить! оно скорей стоит, чем идет, скорей назад возвращается, и пройдет еще целая вечность прежде, чем оно тронется с места.
* * *
Никогда не встречал девушек, похожих на белые розы. Зато часто приходилось встречать розы, похожие на девушек. В чем тут секрет? Вероятно в том, что розой ты обладаешь, а девушкой нет. Но разве розой ты обладаешь? Вот она стоит у тебя на столе. Вот ты смотришь на нее. Вот взглядом ласкаешь. Твоя ли она? Принадлежит ли тебе? Ты можешь ее даже погладить. Не принадлежит и принадлежать не будет. Она, может быть от тебя еще дальше, чем какая-нибудь девушка. Красива. Непонятна. Недоступна. Впрочем, случается, и девушки иногда попадаются красивее и недоступнее роз.
* * *
Звонит телефон. Поднимаю трубку. Мужской голос спрашивает: "Это кто?" "А это кто?"– отвечаю. "Это Колька Головатый". "А это Господь Бог". "А!" – и вешают трубку.
* * *
Весь день во дворе что-нибудь да делал, вертелся, как белка в колесе, и сил было много, и дел хотелось побольше совершить. И сколько ни делал, все, казалось, не то, чтобы мало, а ненасытно как-то – делаешь и еще делать хочется, – руками вертишь и еще вертеть хочется, ногами двигаешь и еще двигать хочется, глазами смотришь и еще смотреть хочется, ушами слышишь и еще слушать хочется. А тут на улицу вышел. Калитку открыл. Глянул вперед на луг, на холмы, на дальний лес и деревья. И взгляд мой, и вместе со взглядом все мое тело, – и руки, и ноги, – все остановилось, замерло в одном мгновении. И вида этого луга, стояния краткого моего у калитки хватило на всю оставшуюся жизнь.
* * *
Отец кончил свою деятельность тем, что по телевизору пристрастился играть в "Спортлото." Пенсия у него была маленькая, и он хотел иметь от жены лишние деньги на билет к сыну в гости. К игре он подошел основательно, составлял какие-то таблицы, – я видел эти длинные столбцы цифр, – проводя за вычислениями многие часы и дни. И преуспел. Когда он умер, у него под корочкой партбилета нашли припрятанными некоторую сумму денег, достаточную для билета. Тактически и здесь он что-то выиграл, а вот в стратегии, в жизни проиграл, не понимая, что любая лотерея рассчитана на обман, на поражение.
* * *
Чем замечательна жизнь в одиночестве? Многими добродетелями. Но одно и первое из них открытие, что причина добра и зла не в мире, и даже не в боге, а в тебе. Это уже потом приходит мысль о боге, о дьяволе. А первая мысль, что причина зла, добра, радости, страданий, боли, удовольствия не в мире, а в тебе самом. Это величайшее открытие одиночества, и кто его не испытал, тот не был отшельником. Первое и великое открытие, без которого немыслимы все остальные. Даже можно сказать больше: это самое главное открытие в жизни. Все остальное прилагается к нему. Но можно сказать и иначе: это маленькое начало, с которого начинается большой путь. Сначала ты видишь причину в мире, потом в себе, потом в боге. На этом все твои открытия заканчиваются.
* * *
Набоков внук Онегина. Это логическое продолжение /а может окончание?/ русского лишнего человека. Говорят: Лолита это невозможность человека полюбить детство, родину. Возможно и так. Но и неспособность. Не только Родина не может его любить, но и он ее. Не только он, но и она. Я бы даже сказал скорее "он", а не "она". Сначала не любит женщину, потом родину, потом бога. Правда, Онегин все-таки полюбил. Гений Набокова в понимании своей трагедии.
* * *
На берегу реки небольшое выжженное кострище, мокрое от недавнего дождя. И на нем маленькие голубые бабочки то сидят неподвижно, то вспархивают. Кажется, что небо разбилось на осколки, собирается и не может собраться в единое целое.
* * *
Удивительно, но почему-то самые сильные свои переживания забываешь, забываешь /и не помнишь их, не лелеешь/ свою первую любовь, первую встречу со стихом, первый прилив чувств от вида гор или моря, трепет встречи и муки расставаний. Но, хотя ты и стар, на смену этим переживаниям, может и реже, но с такой же силой, – приходят другие, – и это еще более удивительно, что они приходят /и веришь, что приходить будут/,- и ты живешь и теми, и этими, которые пришли, и которые есть или будут, и душа твоя от обилия твоих чувств, кажется где-то рядом, отдельно от тебя живет, – так в ней их много накопилось – или в тебе – но легка, как будто их никогда не было и нет. И от этого, или от чего-то другого, ты не просто хочешь, ты жаждешь их появлений, как и отрекаешься от них.
* * *
Глянешь в окно, упрешься в зеленую стену листьев и кажется, что правый глаз твой так напряжен, что видит сквозь эту стену, а левый ленится, только посматривает на те крошки, что поближе, подбирает. Так и живешь весь день с этим ощущением, и видишь и то, что вдали, и то, что под носом. И когда приходит уравнение силы глаз видеть – ничего не видишь. А верней, то видишь то, то видишь это, то ничего не видишь.
* * *
Летят облака. Вот одно облако пролетело черное. Это понятно. От земли, от черной грязи оно почернело. /От одних твоих грехов черным станешь./ Вот выше его белое облако, и это ясно. Свет ангельский, райский его осветил. А вот летит облако между ними, посредине: нижняя сторона черная, а верхняя белая. Это непонятно. То ли здесь свет с тьмой воюют /и кто побеждает?/, то ли живут они, мирно сосуществуя.
* * *
День, неделю, месяц молчишь. Говорят: бездельник. Что, говорят! Сам себя совестишь и укоряешь. На мгновение за стол сел, начирикал несколько слов, хвалят: молодец! трудяга! И сам ходишь героем. Ладно, другие, они не в счет, но ты-то понимаешь цену слов и цену молчания. Там ты каторжным трудом обливаешься, а здесь бабочкой порхаешь. Там ты из глыбы гранита кусочек пылинки высекаешь, а здесь слова, как пули из пулемета из тебя выскакивают, без твоих усилий, – только записывать успевай. Несправедливо.
* * *
Слова – ошметки, вылетающие из-под копыт моего молчаливого Пегаса.
* * *
Когда я устаю от дневных дел, кошу ли в саду траву, копаю ли в огороде грядку или делаю какую иную работу, или сижу просто так, сиднем, упираясь взглядом то в зеленую стену холмов, то деревьев, то серых заборов и сараюшек, то синих далей и неожиданно – чаще всего неожиданно – перевожу свой взор вверх на небеса, я испытываю вдруг такое облегчение, такой покой и отдых, какого бы не получил, валяясь неделю на топчане. Даже, если небеса не чисты – не совсем чисты, – даже если на них есть легкие облачка или белые длинные полосы, заслоняющие глубину и чистоту неба, все равно я делаю глубокий вдох, я делаю еще более глубокий выдох, я начинаю чувствовать в себе такой мощный заряд бодрости и силы /такого не случается только тогда, когда небо совсем глухо закрыто тучами, и это особенно странно/, – и храню этот восторг, это счастье, эту радость до тех пор, пока мне не надоедает смотреть вверх или когда меня не призовут к труду иные земные дела и заботы.
* * *
Со времен Белинского о романе "Евгений Онегин" говорят как об энциклопедии русской жизни. И это правильно. Сейчас я его перечитал и у меня родилась мысль, что Пушкин больше в нем умолчал, чем сказал. И это, может быть, самое ценное и в Пушкине, и в его романе.
* * *
Стоял на горушке и любовался картинами природы, встающими перед глазами: вот холм лесистый, вот рябая от ветра речка, вот цветущие и пахнущие приречные травы луга, вот летят белые облака на чистом небе. И вспомнилось, как стоял я на этом месте год назад и виделось мне тогда все это еще прекрасней, чем ныне. И подумалось: если во мне так сильны воспоминания, почему бы не отыскать в памяти еще одно какое-нибудь позапрошлого года или нескольких лет назад и ощутить ту же красоту, но уже с такой силой, чтобы не желать ее переживать и видеть ни в каком ни в прошлом, ни в будущем.
* * *
Облака целый день летят и летят с запада на восток. А что же летит с востока на запад? С востока на запад летит солнце, с востока на запад летит ворона, забирая больше на север, чем на юг, с востока на запад летит бабочка-капустница. И не долетев половины пути, остановилась, приземлившись на цветке тысячелистника.
* * *
Интересно, а деревья, травы, реки, горы попадают ли в рай? И если да, то за что, за какие такие подвиги? Или они здесь на земле не грешат? И для них у апостола Петра всегда врата открыты? Попадать-то попадают, трудно представить себе рай без сосны, без лютика обыкновенного золотистого или одуванчика весной, без куста боярышника или бузины, без бабочек, без звезд, без луны и солнца. А ветер? А облака? А дождевые затяжные тучи осенней порой? Как без них обойтись? А снег? А град? А речки с рыбами. Иной раз здесь на грешной земле выйдешь на берег реки, увидишь уточек, услышишь всплеск леща или окунька, увидишь бабочек, увидишь стрекоз, увидишь луг цветущий, весь в золоте лютика и белизне тысячелистника, увидишь небо голубое, холмы вдали, облака на горизонте, ветерок тебя обдувает, нежит ласково, – и кажется тебе, что ты не на земле, а в раю очутился и недоумеваешь; за какие такие несуществующие подвиги? Продумываешь свою жизнь, вспоминаешь, перечисляешь поступки и никак найти этих подвигов не можешь. И никак тебе не понять, что не в раю ты, а на земле, а до рая тебе никогда не добраться. Глуп и удивителен тогда твой вид: рот раскрыт, глаза выпучены и взгляд не то, чтоб совсем, как у идиота, но близко к этому.
* * *
Сидел под дубом у баньки и, как друид или волхв, прислушивался к его божественному шуму и ничего не слышал. День был ветреный, другие деревья от ветра трепетали, мой же дуб стоял неподвижен, не шевеля ни единым листком. Листком-то, может, одним и трепетал, может и двумя листками трепетал, может и веткой, да шума от него никакого не было. Дуб стоял молчалив. Казалось, он даже сосредотачивается, прилагает усилия, чтобы противостоять ветру и молчать. И если это было так, силы его сосредоточения было достаточно, чтобы молчать, противостоя ветру.
* * *
Был молод, говорил себе: надо познавать мир, природу. Был в зрелых годах, говорил: познай себя. Сейчас, стариком, твержу о познании бога. Когда же был прав и когда говорил неправду? Откинуть молодость? Но ее мне жалко. И почему, собственно, я должен не познавать природу? Не принимать в расчет зрелость? Но, не познавая себя, что можно познать? Пренебречь старостью? Мол дряхл, стар, выжил из ума, вот и болтает о боге. Но и со старостью, какая она ни есть, мне расставаться не хочется. И не потому что моя, а потому что настала. С ней и побредем дальше.
* * *
Трагедия христианской церкви не в том, что она разделилась на западную и восточную и не может /не хочет/ соединиться. И не прав был, кажется, Соловьев и другие, кто думал, что в соединении их состоит высшая задача. Возможно и в соединении. Но мне думается, в другом. Разделившись на две церкви, одна церковь явила веру, другая знания. Вот одной и нужно было бы веру укреплять знаниями, а другой – знания верой. Соединить же эти две церкви невозможно, как невозможно соединить солнце с луной, ибо это уже не две церкви, а две веры, хотя и считается, что одна. Соединение церквей, экуменизм чем-то напоминает своз всех богов князем Владимиром в Киев, или римские предхристианские времена многобожия. Задача и осуществление чисто механическое. Это игра на шарманке. Скорей показывает на слабость вер, чем на их силу. Нам бы, православным укреплять свою веру, если она есть, знаниями. Укрепили же ее знаниями неоплатоники. Мудрость веры есть, мудрости знания не хватает. Сократ у Платона говорит, что мудрость, то есть София, - это соединение веры и знания. Вот этому соединению, видать, наши предки и поклонялись, когда строили Софийский храм, Соединение веры, знания и молчания. Тут и до Троицы недалеко. Честь ей и хвала!
* * *
Я хотел, я стремился, я пытался написать невидимую книгу сказок. Интересно, удалось ли мне ее написать? Этого я не знаю. Удалось ли мне передать то, что я называю "молчанием"? Скорей всего нет. Так думаю я. Да и мои судьи об этом не говорят. Они говорят: пиши слово "бог" с большой буквы.
* * *
Умерла баба Клава. Пока копали могилу, откопали каменный крест семнадцатого века. Хоронили ее дочери и внук и несколько деревенских старух. Устроили на могиле тризну. Выпил за упокой души бабы Клавы и я. На кладбище пришла в голову мысль о слове "тризна". По своему невежеству я объяснил его так. Три раза знаются, чествуют в миру человека: когда родился, когда женился, когда отошел к праотцам /когда отец, когда сын, когда дух/. Тризна – третья, заключительная песнь человеку в этом мире.
* * *
Солнце садится, за зеленой стеной кустов его не видно в окно и мне нужно привстать из-за стола, чтобы попрощаться с ним. Что я и делаю.
* * *
Когда слышишь по радио очередной крик какого-нибудь очередного барда, кажется, вот-вот, еще немного и он от своего воя потеряет голос, онемеет. Навсегда. Навечно. К счастью его самого и человечества.
* * *
Утверждают /некоторые/, что творчество поэта рождается от некоторого его внутреннего излома, разрыва, противоречия. Мол болен человек, мира ему не хватает, гармонии внутри себя, вот он и кропает стихи, чтобы обрести мир. Творчество, как самолечение. Не буду возражать. Можно согласиться и с такой точкой зрения. Только почему лечение внутренней болезни, душевной дисгармонии? Бывает и внешней. И очень даже часто. Бывает и внутренней и внешней. Не будем забывать, что человек не только подобие бога, но и мира. В каком мире я рос? В безбожном. Гармоничен он? Нет. Вот я и стремился к богу, как к гармонии. И творчество, слово мне были в этом порукой. Можно сказать, что через слово я и к богу пришел. Поэт – некий балансир, приводящий себя и мир из состояния хаоса к гармонии. Но почему только поэт? И мудрец. И верующий. И кормящая мать. То одну сиську даст, то другую. Каждый мерный человек.
* * *
Гоголь писал, что главное его достоинство, – это мол еще Пушкин отметил, – писать пошлость мира сего. А чем кончил? Тем, что пытался писать достоинства. Пошел против своего таланта. Ради чего? Ради добра, справедливости, любви, красоты, таланта, истины, бога, наконец. Из творца он превратился в творение. И замолчал. Таков ли естественный путь художника? Не лучше ли было ему продолжать писать пошлости мира, чему он был горазд? Или он /и Пушкин/ ошибался и он был горазд писать только пошлости мира, а не его достоинства? Чему, кстати, есть и свидетельства: "Тарас Бульба", "Вечера". Достоинства этого мира он написать не смог, зато, став божьим творением, проявил свои.
* * *
Я спускался на велосипеде вниз к реке. Навстречу мне шел мужик с удочкой, такой же длинный и тощий, как его удочка. Постояв у реки, и наглядевшись на ее воды, отправился я обратно, и скоро стал нагонять мужика, чего делать мне не хотелось. Я спешился и убавил шаг. Мужик шел не спеша, и все время рыскал в стороны от дороги. Вначале я подумал, что он ищет грибы. Потом мне пришла в голову мысль, что он ищет какую-то траву. Потом я увидел брошенный кем-то полиэтиленовый пакет, который привлек его внимание. Потом бутылка. Пока проселочная дорога тянулась до асфальта, его нырки в кусты и в стороны не прекращались. Но вот начался асфальт, на шоссе подбирать стало нечего, и он пошел быстрей. И когда я утвердился в мысли, что он уже ничего не найдет, он быстро наклонился, что-то подобрал, поглядел секунду-другую и сунул в карман. Он был из тех, кто что-то находит даже там, где нет ничего.
* * *
Внизу луг, поля, холмы, низкие тучи и щель между тучами и землей такая узкая, что, кажется, ничего в ней не поместится. А между тем, стоит на холме лес, растут на лугу травы, бежит по стеблю травы божья коровка, сидит на тропе лягушка, высятся электрические бетонные столбы с проводами, парит под самой тучей в небе аист, да и сам я стою, не пригибаясь, в полный рост, хоть и чувствую на себе давление и сверху, и снизу.
* * *
Каждый день пешком, прихватив Арапчика, или один на велосипеде, отправляюсь я на берега Сороти, – этой реки вечности. Сегодня сел на велосипед и только добрался до реки и уперся взглядом в ее воды, как пошел дождь. На другой стороне реки мужик в куртке и с лысиной ловил удочкой рыбу, а женщина сидела возле машины на раскладном стуле и читала книгу. При первых каплях дождя женщина мигом исчезла в машине, а рыбак остался на реке при своей удочке. Река вмиг запузырилась, точно вода в ней вскипела. Черная и низкая туча стояла надо мной и орошала все вокруг, я же стоял сухой точно дождь обходил меня стороной. Я простоял до тех пор, пока не прошли дождь и туча, и, не намокнув, двинулся обратно, но выбравшись на шоссе, повернул не домой, а покатил дальше к Луговке, точно путешествие и стояние на Сороти не удовлетворило меня, не насытило и требовало еще каких-то движений. Пока я ехал к Луговке, ветер дул мне в спину, а обратно – в грудь. Я вспотел и замерз одновременно, и прикрывал от ветра грудь рукой. Шоссе в оба конца было пусто. Тучи продолжали двигаться в небе в каком-то медленном танце, и ритм этого танца был намного тише тех ритмов, которые я только что слышал.
* * *
Утром проснулся и лежал то с закрытыми глазами, то с открытыми. И когда закрывал глаза или открывал, казалось, утро то проходит мимо меня, как проходит прохожий, то – входит, оставаясь там навсегда, то – уходит. Одновременно с этим, и я, чтобы не нарушалась гармония мира, то проходил мимо этого утра, то входил в него, то выходил.
* * *
Ехал на велосипеде и глядел не вперед на дорогу, не по сторонам на холмы и луга, а на обод переднего колеса, отблескивающего синевой. И чудилось мне, что не колесо велосипеда меня по асфальту везет, а колесо неба по вселенной катит.
* * *
Перефразируя Исаака Сирина можно сказать: любишь слово, возлюби и молчание, ибо без молчания не может быть совершенного слова.
* * *
Боясь проспать день, утром, проснувшись, быстро открыл глаза. Но пока поднимал веки, день ушел. Клонилось к западу солнце. Утомленная дневным светилом природа, отдыхала. Не пели птицы. Не выделялись приглушенные голоса людей. Не дул ветер. Не шелестели листья. Лишь буйно цветущий шиповник, разогретый дневным солнцем, распространял благоухания, которые заполняли собой не только мой двор и деревню, но и весь мир. От этих запахов сжимало сердце.
* * *
Приснился сон. Я пою в церкви. Голос без усилий, без дыхания, без моей воли, без остановки льется и льется сам. Минута, три, десять. И кончаю петь только тогда, когда кончается песня. Все растроганы, удивлены, и я со всеми.
* * *
Розанов – видимые листья невидимого дерева.
* * *
Добираясь до Михайловского, я, как истинный Водолей, устраиваюсь между двух озер, Маленцом и Кучане – тут мое самое любимое место. И Маленец и Кучане тогда для меня, как две разных водных стихии: одно озеро – маленькое: глубины, другое – большое: ширины. Я располагаюсь, стою с велосипедом, или без него, на небольшом взгорке заросшей луговой дороги и мечу окрест свои взоры, или стою, потупив очи долу. И если Кучане у меня спереди, то Маленец сзади, или оба по обе стороны, это по тому, как я стою,– а Михайловское с усадьбой поэта или Савкина гора с Дедовцами и Зимарями по другую. И потом, куда бы я не заехал, на Поляну, в Луговку, в Бугрово, всюду я нахожусь как бы между двух озер, – так я от них двойственностью заряжаюсь, – и только у трех сосен они пропадают.
* * *
В Троицу утром сел на велосипед, поехал на Сороть. Утро было чистым с редкими и низкими белыми облаками. Они быстро летели с запада на восток. Я поспешно обламывал веточки у березы, чтобы украсить ими свой дом и стыдился за это себя и чужого глаза, и от этого не получал никакого удовольствиями ни от утра, ни от наступившего праздника. Уговаривал себя не стыдиться /даже страх был/, а разумные доводы помогали мало. И страх даже не оттого, что веточки у березы ломаю, а от того, что на людном месте, у дороги ее общипываю. Вобщем, в суете душевной так и прозябал. Нагрузил пук веток на багажник /еще и несколько веников для бани из них свяжу!/ и поехал обратно. Луга по обе стороны от дороги были цветные, и больше белые и желтые. Бросилось в глаза пятно цветущего кипрея. Так же низко и быстро бежали по чистому небу белые облака и растворялись, становились невидимыми на глазах. И это был наглядный урок жизни и смерти облака, переход из видимого мира в невидимый. Прямо для школьников. Солнце било мне в спину, и когда я уже в деревне поднимался по горной дороге, жгло.
* * *
Сколько читал о Платоне, все видят в нем трагедию духа. Нашли в ком видеть трагедию! Это все равно, что видеть трагедию в солнце, в утреннем тумане, в пении малиновки. Нашли бы еще трагедию в Сократе, в Будде, в Христе, в Серафиме Саровском. Вероятно, именно оттого древние греки, современники Платона, назвали его "божественным". Увидели бы еще трагедию в Зевсе. Никакой трагедии в нем не было, нет и не могло быть, потому что он выше трагедии и комедии. Почему же так настойчиво утверждают? Потому что видят в нем не божественного Платона, а человеческого. На их манер. А то и еще меньше. Так можно не только трагедию, но и драму, и мелодраму, и оперу, и оперетку увидеть. Увидел же Аристофан в Сократе пустомелю и дурака. А судьи – преступника и злодея, развратителя нравов. Кажется, история с распятым евреями Христом должна бы навеки врезаться в память человеческую и в знания человеческие. Ан нет! Все возвращается на круги своя. И ум. И заблуждения.
* * *
У греков был божественный Платон, у нас божественный Рублев. Хотел написать "божественный" Пушкин, но на этот раз рука почему-то не повиновалась.
* * *
Миром будет отмечаться двухсотлетие датского сказочника Андерсена. Что ж, славный был сказочник и славный будет его юбилей. Много чудных сказок написал он и много человеческих сердец благодарны ему за них. Благодарен ему и я. Помню, возможно, первую прочитанную мне его сказку про гадкого утенка. Она-то больше всего, пожалуй, и запомнилась из детства. Образ гадкого утенка, и превращение его в великолепного лебедя. Снег, белая мука, белый лебедь, злые люди. Потом узнал я и другие его сказки: "Принцесса на горошине", "Дюймовочка", "Стойкий оловянный солдатик", "Новое платье короля". Все славные замечательные сказки. Но что-то, чем больше я живу на этом свете, тем меньше они мне нравятся. Глупею, наверное, выживаю из ума. И не потому, что написаны они плохо, написаны они превосходно, а потому что истинной сказки в них не вижу. Иные скажут: это оттого, что сам пишешь сказки, от зависти и тщеславия. Возможно. Трудно отказывать человеку в отсутствие слабостей и низких чувств, особенно себе. И тем не менее рискну утверждать, что кроме слабостей человеческих и низких чувств, есть в моем отношении к этому сказочнику что-то и иное. И именно потому, что я сам писал и пишу сказки. Андерсен - типичный западный возрожденческий человек. Гениальное его перо коснулось возрождения сказки. И что же мы получили? Мы получили то, что получили от возрожденцев-художников, от возрожденцев-философов, от возрожденцев-поэтов – нисхождение из сфер божественных в сферы человеческие. То, что Европа назвала потом гуманизмом, классицизмом, реализмом, романтизмом, неореализмом, просвещением, реформаторством и прочее. До Андерсена сказка принадлежала к сфере божественного, он низвел ее к сфере человеческого. Чудесное в ней осталось, но не выше потолка дома. Загадочное сохранилось, но не дальше двери. Божественное в ней осталось, но на уровне протестантского знания. И это родило новую сказку. И убило старую. Литературоведы, эти умнейшие люди, называют сказки Андерсена литературными. Они имеют в виду то, что он их записывал, писал, а не наговаривал вслух, как это делалось в старину. А по мне понятие "литературная сказка" имеет другой смысл чего-то ненастоящего, не истинного, вторичного. Так, когда хотят снизить значение художественного труда, говорят: это литература. Убив истинную сказку, вынув из нее божественный, сакральный смысл, Андерсен, написал, породил новую сказку, которая, утратив божественный смысл, обрела человеческий. В этом победа сказки и сказочника и в этом их поражение.
* * *
Я рос в семье партийного работника, коммуниста, а значит, атеиста. В семье не было принято говорить о боге, о божественном, как будто всего этого не существовало на свете. Мои дальние родственники и знакомые, с которыми я встречался, тоже не отличались верой в бога. Так было в школе и в университете. Поэтому, встав на ноги, я был не только не наделен знаниями о божественном, но даже не знал о существовании его. Или так: знал, но относился к нему критически. Мое школьное и университетское образование шло под знаменами безбожия. И потому даже для меня остается удивительным мой приход к богу. Мне хочется его объяснить тем, что я занимался творчеством, словом. Творчество требовало совершенства, совершенство рождало красоту, красота - истину, истина – спасение. Но что-то не нравится мне это объяснение, все в нем слишком просто, ибо иногда, и даже чаще обычного, творчество рождает хаос, хаос порождает безобразие, безобразие - ложь, ложь – гибель. И уж тогда появляется не лик бога, а харя дьявола.
* * *
Розанов внес в прозу вдохновение поэта. И это, конечно же, новое слово в русской литературе. Для меня он интересен не своими мыслями, не только ими, – скажем точней, – а тем, что они рождены по вдохновению. А что же Толстой? Что Достоевский, что Гоголь? Что же, они не писали свою прозу по вдохновению? По вдохновению они-то ее писали, но по вдохновению прозаика, а не поэта. Даже божественный Пушкин не писал. /Не говорю о Тургеневе с его стихами в прозе. Он вообще что-то другое писал./
* * *
Художнику нужно обладать значительной волей творца, чтобы ощутить волю творца. Я бы даже сказал: сокрушимо-несокрушимой. Вся малость только в том, что такая воля приводит или к победе /мудрости/ или к поражению /безумию/. Перефразируя слова Златоуста можно сказать: "Художник лишь уста размыкает, творит же все Бог."
* * *
Черные и белые облака весь день двигались по небу. Иногда среди них появлялось оконце, и в небе проглядывало солнце, синело небо. На дворе было холодно, а в избе душно, и я, то открывал, то закрывал форточку, чтобы не напустить слишком много холода. И так преуспел в этом открывании и закрывании, что, казалось, только этим и занимался. Появится солнце, заблестят на солнце мокрые от дождя листья, кажется мне, что тепло пришло, я спешу открыть форточку, найдут облака, черные тучи, – спешу ее закрыть, – кажется холодно. От такой суеты стало мне стыдно даже перед самим собой. И что же? Стыжусь, а продолжаю свое дело: то форточку открываю, то закрываю, то впускаю свежий воздух, то преграждаю ему путь. Как механик машины, как регулятор, налаживающий четкую работу какого-то механизма.
* * *
Вдруг вспомнил, что когда Пришвин был стар и не мог выезжать из Москвы в деревню, домашние одевали его потеплее, в шубу и валенки, и выставляли проветриться на балкон. И он стоял там, дыша ветром и морозом, как полевой цветок летом.
* * *
Они хотят, чтобы мы умирали молча.
* * *
Лето стремительно набирает силу. Вчера зацвел иван-чай, сегодня зацветает осенняя пижма. Все цветет. То по отдельности, то купно. И нет ни одного цветка, который бы отстал в цветении. Жалко, что расцветают. Жалко, что отцветают! Но и что отцветают не жалко. Вдыхаю запах цветущих лугов, выдыхаю, и как дождевая бочка, водой наполняясь благоуханием, сам становлюсь цветком.
* * *
Я больше, спешившись, с велосипедом хожу, чем кручу на нем педали. Утром отправился на речку купаться. Туда ехал на велосипеде, обратно за руль держась, иду. Вечером отправился на речку купаться. Туда и обратно пешим веду велосипед, точно коня за уздечку. На следующий день поездка в Михайловское. Туда пешком иду, обратно еду на велосипеде. И когда еду, и когда иду, смотрю по сторонам. Но когда иду, - время останавливается для меня, когда еду – убыстряет свой бег. Так солнце то обгоняет меня, то приостанавливается. Так день то спешит к закату, то возвращается к раннему утру.
* * *
Права большинства, права меньшинства, не человеческое общество, а какая – то математика.
* * *
Так ли уж важно человеку переживать четыре состояния своего возраста: детство, молодость, зрелость, старость? Важно. Но еще важней пережить два состояния души: смерть и возрождение, когда он сможет сказать: я видел невидимое лицо бога. И добавить /не обязательно/: и видимое лицо мира.
* * *
Стою у реки. Мимо проходит мальчик. В руках у него несколько удочек. Я задеваю его:
– Удочек много, а рыбы столько же?
– Много,– говорит он,– там за мной несут.
Вскоре появляются двое: дед и отец. Теперь задевают они меня:
– Любуешься природой?
– Любуюсь.
У одного из них мелкая рыбешка, коту много, на уху мало.
А я что поймал, стоя у речки до того, что спина заболела? Одно облако упустил /само сорвалось!/ другое пожевал, свежего ветра глотнул, цветами колеблемыми закусил. Зеленые холмы с лесом на том берегу лизнул. Длинные тени деревьев на городище попробовал. И откусив того, и пожевав другого, закусив третьим и лизнув четвертого, управившись с пятым, шестым, десятым, насытившись до предела, отвалился, наконец, от пиршественного стола.
* * *
Труд это и брань, и смирение.
* * *
Купался в Сороти, а потом глядел на цветущий луг. Есть у цветущего луга три лета. Раннее лето, когда после зимы зацветают первые цветы: мать-мачеха, одуванчик, лютик, земляника, сурепка. Тут одна жизнь в цветах. Среднее лето, когда одни цветы уже умерли, или умирают, а другие расцветают: чабрец, ромашка, душица, зверобой, василек, кипрей, колокольчик, клевер. Тут жизнь и смерть одновременно. Позднее лето, когда все цветы умерли и нет на лугу ничего живого, а доцветают до снега, до морозов последние, редкие единицы тысячелистника. Тут одна смерть.
* * *
Купаюсь в Сороти, а вместе со мной в небе купается луна. И кажется мне, что это я плаваю в небе, а луна купается в Сороти.
* * *
Крыльцо мое, если не временное пристанище, то временный престол. Приходит срок, и после зимних холодов, начинает пригревать солнце. Я надеваю валенки, полушубок, шапку и отправляюсь на крыльцо восседать, как царь, озирая свое царство с высоты трона. А заодно и погреться на солнце. Но наступает весна, раннее лето, а с ним и комары, мухи. И, повоевав какое-то время с насекомыми, я отправляюсь во внутренние пределы. И меня уже нет на крыльце. Не вижу я ни бани, ни сарая, ни дуба, ни куста крыжовника под сливой, не общаюсь с временными и постоянными обитателями двора, сада, огорода – сороками, воронами, дроздами, соловьями и прочими пичугами. Но проходит лето, а с ним и жара, и теперь жара изгоняет комаров с крыльца, а я вновь занимаю свой пост, но теперь уже не в валенках и шапке, а в трусах, босиком. Обедаю, ужинаю и пью чай. Но и эта пора царствования моего не вечна, приходит срок, уходит лето, а с ним и тепло, и сухость, и удобное пребывание на дворе. Начинаются осенние затяжные дожди, слякоть, стужа, и я до весны заползаю в свою нору. Опять до первых теплых лучей солнца.
* * *
Отечество у чистого душой внутри его, – говорит святой Исаак Сирин. И это правильно. Но справедливости ради хочется спросить: а Родина? К отцу ли мы только стремимся или стараемся любить и мать? Серафим Саровский, Сергий Радонежский, Силуан Афонский, – отечество у них внутри их или на небесах /это как нравится/, а Родина во вне: Саров, Радонеж, Афонские горы. Так один цветок растет в лесу, другой в степи, третий на склоне горы.
* * *
Слушал по радио сказку Андерсена "Колбасная палочка", не зная, что это Андерсен /поздно включил/, и думал: как ловко научились писать под Андерсена. А в конце узнал, что это сам Андерсен/ в нем всегда больше рассказа, чем сказки/. Чистая классическая сказка, на мой непросвещенный варварский взгляд, родилась из акта преображения, инициации, или связана с ним. Все остальное отдает трухой. Конечно, Андерсен особая статья. Его спасает любовь. Но, то ли у него ее слишком много и оттого ее мало, то ли ее мало и оттого с избытком. Для меня, разумеется, для моего дурного вкуса, чистая сказка - это всегда бог, и она приводит к божественному состоянию, к богу. Другие сказки — к чему угодно. Чистая сказка прекрасна, она сияет, она благоуханна, как мощи святого. Говорят: сказки сочиняет народ. Возможно. Но мне думается, это не совсем так. Сказки сочиняют все-таки люди преображенные и с художественном талантом. А их единицы. Но вот что интересно. С какой бережностью хранит народ свои сказки! Ни словечка не выбросит. Как будто он сам пережил это преображение, и знает его и дорожит им. Чистое стремится к чистому. Пора бы ученым мужам признать сказку частью духовной литературы. Сказка - это библия души человека. Но что это я? 3атрепетал, как старый конь при звуках боевой трубы при слове "сказка"!
* * *
Сказки пишут не люди, а боги, или, на худой конец, ангелы. А мы их лишь записываем.
* * *
Сейчас среди ученых модно утверждать, что вселенная родилась в результате взрыва. Это понятно и пусть будет так. Но тогда, может быть, уточнить: вечного взрыва? А это уже непонятно. Или понятно и непонятно. Так в мире человеческом получается всегда. Одни стараются сделать так, чтобы все было понятно. Другие – непонятно. Третьи – понятно и непонятно одновременно.
* * *
Вчера в ночь на Ивана Купалу возжег я костер посреди двора. Костер, сказано, пожалуй, слишком громко, – костерок. Костры я возжигал в Шантилихе, там они пылали до неба, а тут в деревне кругом избы, дома, сараи, сараюшки, стога сухого сена у соседей, – не дай Бог, загорится! Тут насобирал щепок и задымил костерок. Зажег, и, как древний иудей, задумался: почему наши предки возжигали костры на день Ивана Купалы? Ответ, кажется, понятен и школьнику. Чтобы воздать ему должное. Но почему в виде костра? Мы, современные люди, привыкли воздавать честь питием вина, произношением речей, сочинением и посвящением своих произведений. И уж никак не возжиганием костров. Для нас утерян смысл, по которому древние предки воздавали честь Ивану Купале. Но потом я так подумал, что костер мы возжигаем для того, чтобы в день верхушки лета /конца/ лета, от нашего костра солнце нового года загорелось. Мы, а не кто-то иной, начинатели появления нового года, нового солнца. От человека, от каждого из нас все начинается, все исходит, как и кончается. Сказанное полностью противоречит не только общепринятому мнению, с чем бы я еще мог и не согласиться из чувства противоречия, но и моему, которое я уважаю, и с которым я считаюсь. Но я этому только рад и ему не изменю.
* * *
Сидишь за столом, смотришь в окно, ты лист, колеблемый ветром дерева, видишь. Вот ветка качнулась. А вот уже дерево от сильного ветра затрепетало. Закрыл глаза, ты ни листа, ни ветки, ни дерева не видишь, ты ничего не видишь, ты темень одну видишь. Ты слышишь, как стучит твое сердце, как в ушах сверчат кузнечики, как бродит в жилах кровь. Ты открыл глаза, ты опять лист, ветку, дерево узрел. Закрыл глаза – ты сердце свое слышишь. Открыл, закрыл. Видишь, не видишь. И вдруг ты глаза открыл, ты их закрыл, ты ничего не видишь, не слышишь. Ты свет сияющий, неизреченный видишь. И нет для тебя разницы, закрыл ты глаза или открыл.
* * *
Цапля пролетала передо мной так долго, так медленно, что невольно появилось желание задать ей вопрос: куда и откуда? Вопрос, понятно, чисто риторический, потому что, куда она летит и откуда, мне было знать так же не интересно, как и ей: откуда я явился и куда испарюсь.
* * *
Глянешь на небо, то оно, как проходной двор для облаков, то родной дом, то лес бесконечный. Но и облака: то бегут и бегут по небу, как прохожие, то, как в каменном доме, угнездятся на вечные времена, стоят неподвижно и день, и другой, то блуждают по небу, подобно грибникам в лесу. Вчера глянул на одно облако и не мог понять, что для облака небо, что для неба облако: царственно, но и убого стоит, но и бежит, вроде, угнездилось на вечные времена, но и путешествует, вроде, мечется в лабиринте неба, но и плывет, зная свой путь.
* * *
Утром проснулся, открыл глаза и увидел в окне зарю. Она росла и одновременно угасала. Казалось, еще немного и она заполнит собою все небо, или, сократившись, угаснет, погрузив утро во мрак. Но ни того, ни другого не случилось, заря не захватила собой небо и не ушла, приведя ночь. Медленно, но уверенно наступал мрачноватый, но день.
* * *
Вспомнил Пушкина "К морю" и особенно "в леса, в пустыни молчаливы", свою первую повесть и слова московского критика М., связавшего мою слабенькую повесть со стихом Пушкина. С той только разницей, что Пушкин заточался в пустынь невольно, а я по свой воле. Будучи лесником, я спасал лес, а он меня. И, кажется, он преуспел больше, чем я. Худо-бедно, но я, все-таки – пришел к богу, а лес спасти, сохранить не смог. Или, как у нас сейчас говорят: окружающую среду. Но главная мысль была не об этом. Это был лишь подступ к ней. Почему Шаламов ушел от Христа и пришел к лесу? Разочароваться в человеке не трудно. Но разочароваться в Христе? Но при христианстве разочаровалось же человечество в природе, назвав ее окружающей средой. Почему для меня главным в изображении стала природа, а не человек, не человеческая среда? Не только же потому, что я был лесником? Шаламов взбунтовался не против бога, а против антропоцентризма современного христианства. Так же, как когда-то христиане взбунтовались против обожествления природы язычниками. Для современного человека слишком много человека и мало природы. А что будет, когда, на земле будет 16, 32, 64 миллиарда человек? Сколько тогда будет сосен? Сколько лягушек, слонов, одуванчиков? Сколько тогда будет в человеке человека? Сколько леса? Сколько бога? И тут дело даже не в арифметике, хотя и в ней, а в том, сколько в человеке человека, сколько леса, бога.
* * *
Глядел на поля, на холмы, на леса, на речку и видел их, а потом поглядел на небо и ничего не увидел. И оттого, что я ничего в небе не увидел, было мне так хорошо, как когда я глядел на леса и поля, а если точней, то и лучше. И чем больше я на небо смотрел, тем больше смотреть хотелось. И смотрел я до тех пор, пока не заболела шея. И если бы не шея, я бы глядел на небо, на то, в чем ничего нет, и день, и два, и месяц, и год – до конца своего века. День был августовский, но прохладный. Ночью шел дождь и стучал по крыше, а утром прояснело, была заря, и до полудня был ясный, но ветреный день, а после полудня пошел холодный дождь, напоминающий о грядущей осени.
* * *
Стоял к речке лицом и ее не видел. Стоял, отвернувшись, и тем более не видел. А что же видел? А видел августовский день. Он был прохладный. На небе было чисто. Дул восточный ветер. И слева, и справа, и сзади, предо мной текли черные воды Сороти.
* * *
Грех современных светских людей – тщеславие, церковников – гордыня.
* * *
Видимое выражай невидимым. А невидимое? А невидимое видимым.
* * *
Какой у Розанова сюжет? Выразимым он выражает невыразимое.
* * *
Шел по лугу, по тропе среди цветущих трав, и казалось, что те травы, что впереди меня, только что расцветают, а что сзади – уже мертвы. Неужели я шел так медленно. Неужели так быстро?
* * *
Существует мнение, что писатель должен прожить долго, чтобы выразить себя во всей полноте. Этому, мол, способствует длительность жизни. Возможно и так. Но мне кажется, что для иного случая, чтобы выразить свой гений во всей своей полноте, достаточно и меньшего срока. Мне кажется, что достаточно и двадцати и пяти лет, даже трехмесячного возраста. Так иногда случается при знакомстве с иной книгой. Читаешь начало, первую ее часть, и она кажется прекрасной. Читаешь дальше, вторую, и она отвратительна. Что делать, часто и в жизни начало бывает лучше конца. Но и тут не все так просто. Читаешь вторую часть, с конца, и она кажется прекрасной. Читаешь первую, начало, и с отвращением откладываешь в сторону.
* * *
Встал в шесть утра. Пошел к соседке за молоком. Она говорит: "Что вы так рано встаете? Делать-то вам нечего". "Сколько живу среди людей, столько слышу упреки. Придешь на берег реки: почему рыбу не ловишь? Встретишь охотника на озере: почему уток не стреляешь? Зайдешь к соседу в гости: почему поросенка, корову не держишь? Как не ловлю, как не держу, как не стреляю? Да я только и делаю всю жизнь, что ловлю рыбу истины, стреляю уток красоты, держу корову и поросенка добра и справедливости. Беда только, поймать, застрелить, вырастить не могу!
* * *
Стоял между двух озер в Михайловском и глядел рассеянно окрест на холмы, и вдруг неожиданно увидел монаха. Казалось, он из вод Сороти вышел. Берег был пуст. Не было ни монаха, никого вокруг, и вдруг монах вышел. Я оторопел. И мне почему-то показалось, что вслед за этой монастырской силой выйдут из вод реки тридцать витязей прекрасных /монах, как витязь, был крепок: строен, высок, уверен и размашист в поступи/, вся небесная рать, всякие херувимы, серафимы и ангелы. Но они не выходили. А может выходили, но были для меня невидимы. Клонился вечер. Ясно светило солнце. Одно озеро синело, другое золотилось от ветра и солнца. Луга были скошены, и в воздухе разливался запах скошенных трав. Три цапли пролетели над моей головой и исчезли за вершинами сосен.
* * *
Один идет в архив и пишет свою книгу. Другой сидит за столом и пишет книгу. Третий не идет в архив, и у него нет стола. Где он пишет свою книгу? Он пишет ее пальцем на воде, глазом на звездном небе. Он пишет ее в своем сердце.
* * *
День облачный. Белые облака летят и летят над тобой. Разомкнутся облака, откроется окно в небе и кажется, будто за облаками край, и ты в бездну летишь, хоть и стоишь на месте. Сомкнутся плотно стеной – и ты стоишь на месте, хоть и летишь в бездну.
* * *
Глохну, и больше хочу слышать несказанное, чем сказанное. Слепну, и меньше хочу видеть виденное и больше невиденное. Обезноживаю, и больше хочу стоять, чем ходить. Заканчиваю свой путь, и больше хочу умереть, чем длить свою жизнь. Замолкаю: начинает говорить во мне бог. Говорю: он замолкает. И редко нам удается молчать одновременно. Но это молчание стоит всех разговоров.
* * *
Выехал из дома и так тяжело ехалось, словно все тяготы жизни на своем горбе волок: и бремя возраста, и бытовые неудачи: что дров не заготовил, что крыша в сарае течет, печь дымит, чайник прохудился. Но отъехал от Михайловского и опять тяжесть: только ту, свою, из дома вез, а это чужую везу: и дуэль поэта, и клевету, и подозрения. И они мне еще тяжелее кажутся, чем свои. Зато своих теперь нет, словно освободился я от них навсегда.
* * *
Если я добираюсь до трех сосен, то останавливаю свой ход и постою тут обязательно, и на Тригорское, и на дорогу к нему посмотрю, или на лес в сторону Михайловского, – это зависит от дня, от погоды, от солнца, от освещения, от душевного расположения. И стою я у трех сосен минуту, другую, третью, и когда трогаюсь в путь, каждый раз, сколько бы ни стоял, хоть целую вечность, кажется, что тронулся рано, что не достоял.
* * *
Любить ближнего это то же самое, что ближнее зарубежье. Ближнее зарубежье, дальнее зарубежье - это все зарубежье, это не родина. Фарисеи придумали это сочетание на наших глазах, чтобы обмануть народ. Так, видимо, было и с "любить ближнего". Ближний. Слово это понятно только одному народу – иудеям, ибо они ближние по духу и по крови. У всех иных проявляется разноголосие: любить по крови? любить по духу? Христианство своим "любить ближнего" раскололо основу народа во имя космополитического идеала. Народ нельзя любить только по крови или только по духу. Народ един. И он любится по крови и по духу. Что же это я за народ, если христианина я буду любить, а атеиста нет? Скажут: что же, свой народ любить, а чужой ненавидеть? Но почему любовь к своему народу должна обязательно рождать ненависть к другому? Ты любишь свой народ, и ты с уважением относишься к чужому народу – так будет верней. Или: ты любишь свой народ, ты любишь чужой народ, но любови эти будут разные. Или еще: ты любишь свой народ и ты не ненавидишь чужой народ. Любить свой народ это понятно. Но почему при этом нужно ненавидеть чужой народ? Почему любовь к своему должна порождать ненависть к другому? Свой ли, чужой – он и свой, и чужой по мере принадлежности к народу. Вопрос стоит так: сохранить ли нам иные народы или оставить на земле один богоизбранный, а все иные отправить в общий котел, в переплавку? Можно отгородиться от другого народа, как это делали китайцы, японцы, но зачем его ненавидеть? Только для того, чтобы жить в нем, сохраняя свою народность. Ненависть и превосходство это близнецы-братья, одно порождает другое. Христианство соединило народы по духу и пытается соединить по крови. Создать эдакий космополитический котел. Псевдоимперию.
* * *
Хочется думать, что русская соборность от слова "бор", где каждая сосна живет купой и в особицу, потому что все они свободно тянутся вверх к солнцу, к небу. Сосну, растущую отдельно, лесники в лесхозе называли "волком". Я долго не понимал, почему, пока не нашел свой ответ. Потому что сосна, растущая отдельно, растет не вверх, а в стороны, в ширину, хищнически занимая чужое пространство. Такая сосна раскидиста и суковата. Под ней не растут другие деревья. Так и монахи в монастыре, как сосны в бору, тянутся вверх к небу и живут купно и каждый в особицу. Соборно.
* * *
Утром, перед пробуждением в тонком сне явилась мысль, что сказка это жанр божественной прозы, что проза это жанр человеческой прозы. Он сказал, он поехал на трамвае, он заболел, умер, вылечился, женился на красивой девушке – это все человеческое измерение, человеческая логика, человеческие отношения. Но вот: щука заговорила человеческим языком, он поехал на печи, сани поехали сами, без лошади, топор сам колет дрова – это уже божественное измерение, божественная логика, божественные отношения. В сказке бог не назван, он скрыт, но каждое сказочное действие подчинено /в отличие от фантастики/ божественной логике, божественной связи явлений. Сказку человек стал писать /мыслить/, когда открыл бога, божественное, мир божества, но еще не назвал бога богом. Назвал, дал ему имя уже потом. Любая настоящая сказка несет на себе печать божественного преображения человека, чуда. Сказку человек стал писать потому, что он из человека превратился в посвященного, в дважды рожденного. Не потому ли все, так называемые, волшебные сказки связаны с актом инициации и рассказывают о нем? И это самые лучшие сказки. Сказки сказок. Вот почему сказка древнее мифа, она еще не называет бога богом, не знает, или держит в тайне его имя. Она родила его, но не назвала. Бог родился, жив, но еще не умер.
Лежа в постели, и не открывая глаз, я все еще пытался дремать и одновременно запомнить эту, как мне казалось, прекрасную и счастливую мысль, она вырисовывалась, выводилась из какого-то неясного сновидения так четко, как итог, свершение. А открыл глаза и забыл про нее и только, сидя за столом, случайно вспомнил. Значит, решил я, не волнует она меня, как волновала прежде, и двадцать, и тридцать лет назад. Оно и понятно, все это я уже писал и не раз.
* * *
Я, может быть, плохой сказочник, плохи мои сказки, но сказочник я настоящий.
* * *
Сказки помогли мне прийти к богу, а бог помог прийти к сказкам.
* * *
Приятель молодости прислал мне письмо с вопросом: что ты увидел в этой жизни? Чем меня озадачил. И в последующем письме пояснил причину своего вопроса тем, что он в начале своей жизни /после суда и лагеря/ задавал себе вопрос: "зачем", а потом "почему", и пришел к некоторым неутешительным ответам.
Я тоже отдал дань вопрошению. Я занимался вопросами более двадцати лет. Но я никогда не задавал себе вопроса "зачем" и "почему". Я задавал себе вопрос "что", "кто"? И отвечал на него: "утро", "день", "корова". И еще: "Господь". Ответа было два, но они каким-то чудным образом соединены в один. Я говорю: Господь, а на самом деле это было незнание. Или еще можно сказать так: это был Господь в виде незнания, перешедшего в молчание. Я назвал свое вопрошение: вопросы Адама и Евы. Ибо, кроме вопроса тут был и ответ, кроме Адама была и Ева. Я жил тогда в одиночестве, в лесу /в пустыне/ и этот процесс я понимал как самопознание. Он был подобен половому акту мужчины и женщины. И видимым плодом их любви были сказки. Это было падение, но и восхождение, гибель и спасение, смерть и возрождение.
Я не любил свое вопрошение, стеснялся его и никому о нем не говорил. Оно было как наваждение. Я отказался тогда от своей воли, и оно целиком поглотило меня. Утешением были сказки.
* * *
Приехал на Сороть, постоял над речкой, поглядел по сторонам и двинулся обратно, спешившись, с велосипедом. По дороге заметил ягодку земляники. Она была еще зеленая, один бочок слегка покраснел. С четверти дороги, словно не достояв над рекой и чего-то недосмотрев на ней, вернулся верхом на велосипеде. Постоял и снова, спешившись, пошел по дороге. На этот раз на осину обратил внимание. Она изо всех сил трепетала от ветра. С полдороги сел на велосипед и опять вернулся на речку. И опять, постояв над ней, пошарив глазами по сторонам, двинулся обратно. Три четверти дороги прошел и услышал я запах богородской травы, и увидел ее пышное фиолетовое цветение. И снова на велосипеде вернулся на речку, и снова шел обратно пешим, и уже у самого конца дороги зеленую осоку, колеблемую ветром, увидел, и больше ничего, – да две чайки, то ли сами летели, то ли их гнал по небу ветер.
* * *
Вопросы: кто? что? - это вопросы фундаментальные, основ бытия. Они первыми рождаются у детей. Это кто? Это корова. Это мама. Это папа. Это трава, коза, речка, муха, нос, рот, нога, мячик, глаз, вода, огонь. Вопросы: почему? зачем? - вопросы косвенные, вторичные, следующие за первыми. Зачем корове рога? Почему у собаки хвост? Почему у волка длинные уши? большой рот?
* * *
Был на речке. Серый день. Серые тучи и черные воды реки и безлюдные берега. На электрическом столбе четыре вороны. Я спугнул их. Сначала улетели две, потом одна, потом улетела последняя. Густое цветение трав и такой же густой от них запах. Ярко выделялся иван-чай. Не хотелось уходить. Но постоял и пошел домой. В спину дул ветер и через каждые десять шагов, я останавливался и оборачивался, подставляя ветру лицо и грудь, и, казалось, что и домой я иду, и назад возвращаюсь.
* * *
Письмо с вопросами приятеля побудило меня к воспоминаниям о молодости, в частности, о причине моего ухода из газеты, до сих пор казавшейся мне не совсем понятной, и сыгравшей такую важную роль в моей жизни и судьбе. До занятия журналистикой я писал от музы, от внутреннего голоса, писал ли я стихи или рассказы, я писал то, что наговаривал мне бог, его воля. Журналистика заставила меня открыть свою /чужую, человеческую/ волю. Я стал писать не от бога, а от себя. И замолчал. Уход из газеты был началом моего жизненного и духовного кризиса. Я отказался от журналистики, но в лесу продолжал писать рассказы по своей воле. И опять замолчал. И сказки я стал писать после своего преображения, по воле бога. На моем примере бог показал мне, что человеческая воля без божественной есть ничто. И этот закон верен не только для одного человека, но и для всех народов и цивилизаций. Усиление и замена человеческой воли божественной есть гибель и бесплодие. Впрочем, это только часть объяснения моего ухода из газеты.
* * *
Купался на речке. Окунулся /вода была холодна/, выскочил на берег, случайно оглянулся назад и увидел в воде, в том месте, где я только что стоял, сначала плеск, а потом и рыбку. С настоящим мной встретиться постеснялась, а с прошлым, от которого и следа в воде не осталось, почему бы и нет?
* * *
В тридцать с лишним лет, начитавшись в лесном одиночестве диалогов Платона, я, подобно, Сократу, стал задавать вопросы, но не другим, по их отсутствию, а самому себе, с одинаковым желанием прийти к ответу. И так в этом вопрошении преуспел, что задавал эти вопросы двадцать лет кряду, пока, как мне кажется, не задал их все, или не пережил, как я теперь понимаю, эту напасть. Впрочем, я и тогда понимал, что с этими вопросами я пал, больше того, погиб, и спасение мое было в одном, в незнании. Эти адамовы вопросы были, как наваждение, как любовь, как мука. Я и любил их, и ненавидел, и жить без них не мог, и пытался от них избавиться. Тщетно! Пока чаша не налилась полностью, она не опустошилась до дна. Нужно было прожить этот страдный путь Адама, чтобы избавиться от него. Правда я еще и тогда не пришел к спасению и сейчас не пришел, и мне понадобилось еще много лет, чтобы продлить это удовольствие в несколько измененном виде: незнание заменить молчанием, а вопросы - ответом.
* * *
Утром пошел за водой и увидел на дороге трех отроков, трех деревенских мальчишек, и вдруг почувствовал свежий необыкновенный запах утра, то ли от вида этих мальчишек, то ли вспомнив и себя в таком возрасте, точней свое восприятие утра в детстве, и подумалось мне еще отчетливей, чем прежде, уже затверженная мною мысль, что сила свежести, необыкновенности детских впечатлений зависит не от встречи с ними, а от невстречи, или еще точней, от того и другого одновременно. С возрастом мы наполняем себя речью, впечатлениями, понятиями, знаниями, словом, полнотой, и от нас уходят незнание, молчание, созерцание, – пустота. И редкий счастливец, кто возвращает себе этот бесценный дар снова.
* * *
Дул сильный ветер, а я стоял на открытом месте на насыпи над рекой и то глядел в сторону дующего ветра, то, отвернувшись от него, по ветру. И казалось мне, что когда я глядел в сторону ветра, взгляд мой, столкнувшись с ветром, как на какую-то невидимую преграду, сдерживаемый ветром, не доходил до известного ему предела, а останавливался ближе. Когда же я глядел по ветру, он, наоборот, убегал дальше своего предела, и даже, иногда, уносимый ветром, не возвращался вовсе.
* * *
В солнечный день пекся на лавочке на жаре. Небо было полно облаков и они с завидным постоянством накрывали своей тенью мою голову. Облака были разные и тени разные, мне казалось, что тени - это головные уборы, казалось, они /облака/ головные уборы на мне примеривают: то шапку нахлобучат, то шляпу, то кепочку, а то коснется тень головы легко, словно лист с дерева упал, словно и есть что-то на голове, и ничего не видно.
* * *
Пафос русского трагизма /или комизма/ заключается в том, что на вызов современности русские, в отличие от Запада отвечают согласием с Богом, а не с дьяволом. Так в четырнадцатом, пятнадцатом веках на западный Ренессанс русские ответили исихазмом. Светоч совести и науки русского народа академик Л. всю жизнь искал в русской истории и культуре следы западного Возрождения и не нашел. Воздадим ему хвалу за его упорные труды! Когда у немцев появился Фауст, на русском небе воссияла звезда Сергия Радонежского, Андрея Рублева и иных русских духовных строителей. На немецкого Гете мы ответили русским Гоголем, сжегшим свою рукопись. На русского евангелиста Толстого немцы ответили Ницше.
* * *
Мылся в бане. С остервенением терся мочалкой и обнаружил, что грязна только нижняя часть тела, а верхняя чиста. И с удивлением спросил я себя: "Что бы все это значило?" И сам себе ответил: "Это значит, что наполовину я чистой, божественной части, а наполовину греховной, человеческой. И заволновался я от гордости: вот я какой прекрасный! Но потер посильнее грудь и плечи – грязь на плечах обнаружил. Потер живот – на животе. Потер лоб и на лбу она! И сказал я себе: "Полон ты, браток, грязи. И не прекрасный ты, а ужасный". Посадил себя на свое место и успокоился.
* * *
Включишь радио, – единственная моя связь с миром, – и не поймешь, то ли это сбесившиеся люди, то ли бесы, принявшие облик людей. И великое счастье, что его можно не только включить, но и выключить.
* * *
Ездил на велосипеде купаться на Сороть. Безлюдное место было полно народа. Три девицы лежали, сверкая на солнце попками. Потом появилась шумная банда мальчугов. Девки напряглись, заволновались и полезли в воду. Обратно я шел по насыпи пешком. Остановился у шоссе. Прямо передо мной рос куст конского щавеля, начавший уже буреть. Я чуть нагнулся и тронул его рукой. Он затрепетал то ли от ветра, то ли от моего прикосновения.
* * *
Определенное количество падших бесов на своем теле Россия обнаружила. Обнаружит ли она в недалеком будущем такое же /или еще большее/ количество ангелов? Можно еще так задать вопрос: определенное количество ангелов /святых/ Россия, Русь в прошлом обнаружила. Сколько еще бесов будет она обнаруживать сейчас, и в будущем?
* * *
Достоевский с удовольствием извлекал из небытия и ангелов и бесов. И с большим удовольствием бесов, чем ангелов. Мне совершенно не хочется заниматься бесами. Бесы наплодили тьму. Требуются ангелы! Бесов наплодилось так много, что хочется видеть одних ангелов. Куда еще падать, когда ты уже лежишь распростертый ниц. Пора подыматься. Конечно падать легче. Но иногда и подыматься легко. И восстание легче падения. /Интересно, слово "восстание" у нас приобрело совсем противоположный смысл./
* * *
Критика Розановым христианства и прославление быка определяется и недостаточностью для него христианства и его сверхдостаточностью. Недостаточностью, потому что оно вышло из иудаизма. Сверхдостаточностью, потому что само породило антихристианство. Вероятно, мы переживаем кризис монотеистической иудаистской религии /и цивилизации/, в которую составными частями вошли и христианство и антихристианство. С появлением христианства, и антихристианства иудаизм окаменел /глобализм, земное царство/. Теперь он, иудаизм, осуществляет строительство мировой иудейской империи. И дай ему бог это осуществить и отбросить копыта. /Россия, как одна из колоний этой империи./ Иудейский дух не мог не прийти к осуществлению этой идеи, но придя к ней, он исчерпал свои возможности и издох. И новый возрожденный Израиль - это уже не земля обетованная, а колония еврейской империи. Даже Америка - колония. Иудейская империя, царство земное - это и есть антихрист. Монотеизм породил мировую империю, земное царство. Еврейская история завершилась. Но не человеческая. Вооруженные еврейским монотеизмом, как муравьи, строят они мировую империю. И это их рок, гибель. Они бы и не хотели этого, да не судьба, еврейский бог не позволяет. Розанов прославил быка, потому что для него христианство уже не было истинным христианством, одни небеса без земли.
* * *
Сын отца, восьмидесятилетний старик-еврей, живущий в Америке, рассказывает по радио о своей жизни. Четверть века назад уехал из России. Отец его чекист, прокурор, в семнадцатом расстреливал врагов революции, потом врагов народа. Расчистив трупами убиенных дорогу, стал официальным писателем. Первая книга "Война с христианством", книга о Лысенко, о передовой советской науке, о передовой советской технике и пр. и пр. Сын пошел по стопам отца, но в противоположном направлении. Первая книга о святом Воине-Ясенецком /"Я пришел к Богу"/, о Вавилове, об отсталой советской науке, об отсталой советской технике и даже о плохой советской любви. Казалось бы, естественный и закономерный путь нормального человека. Но смотрим дальше. "Из русского языка надо убрать прописную букву в слове "Родина". "Народ, который терпел и не скинул такую власть, которая уничтожила десятки миллионов невинных людей, достоин только презрения". /Цитаты приблизительны по смыслу./ "Я никогда не вернусь в эту страну". "Я до сих пор помню, как они допрашивали меня, как проводили обыск". Еврея хотели привлечь к уголовной ответственности за то, что он, якобы, по его словам, похитил дневники Вавилова. "То, что я родился в этой стране - недоразумение. Я бы мог родиться в любой стране, в любом месте земного шара". И напоследок: "Самая интересная страна на свете - Израиль".
Не возражаю против того, что еврей не любит мою родину, не возражаю, что для него Израиль – лучшая страна на свете. Не против того, что он не вернется в Россию, и даже в своей ненависти /или обиде/ хочет лишить русский язык прописной буквы в слове "Родина". /"Я не стал американцем. Я живу русской культурой. У меня две тысячи русских книг в библиотеке". "Я печатаюсь в России"./ Я хотел бы спросить этого любителя и ревнителя русской литературы: а куда запропастился его отец, о котором он не сказал ни слова, который сначала расстреливал миллионы невинных людей, а потом отравлял их жизнь лживым ядом своих книг, получая от этого нехлопотливого труда жирную долю? И отца его, порадевшего изрядно на ниве истребления и удушения русского народа, в его словах не нахожу. Отца не было и нет. Был, родил, но потом куда-то испарился. Как Господь Бог, ушел на блаженный покой от трудов праведных. А где же слова раскаяния за убийства, где осуждение, где, наконец, хоть какая-то связь с ним? Казалось бы, связь существует. Отец-безбожник, боролся с Христом, сын славит святого и сам становится христианином /поверим на слово/, отец пишет хвалебную песнь о Лысенко, сын в пику ему и в отмщение о Вавилове, отец поет дифирамбы советской науке, сын клеймит ее за убожество и так далее. Но чудится мне, что связь тут совсем иная, чем хотелось бы видеть. Отец спекулировал на том, что было тогда модно, времена поменялись, как и мода, и спекулировать стал сынок. Но даже не это меня интересует. Меня интересует, а как же родственная связь, как связь отца-еврея, с сыном-евреем, где она? Ее нет. С одной стороны кровное родство со времен Авраама, с законом "единого народа", с другой - какой-то голый - отщепенец, безродный крайний индивидуалист, родившийся из ничего. С одной стороны крайний коллективизм, с другой - крайний индивидуализм. Такой крайний, что исключает появление личности. И вот почему. Личность, на мой взгляд, рождается от акта самопожертвования, от принятия смерти, от веры в бессмертие и воскресения. Тут как бы действует такой закон. Индивидуальность, растворяясь, жертвуя собой в народе, становится личностью. Народ, жертвуя собой в человечестве, становится личностью. Человечество, жертвуя собой в природе, становится личностью. Природа, жертвуя собой в Боге, становится личностью. А иначе – индивидуализм, шовинизм, космополитизм, техницизм и сам сатана. У иудеев в цепочке: народ и человечество происходит сбой. Они не жертвуют собой ради человечества. И их народ не становится личностью.
* * *
Ну, а как же, скажут мне, справишься ты со своим отцом? Где твое покаяние? Соглашусь, что и у меня с отцом, с покаянием не все так, как хотелось бы. И я самый последний грешник из всех грешников на земле. Но я никогда не собирался уезжать из России, не предлагал убрать из русского языка прописную букву в слове Родина, не говорил, что если этот народ не скинул эту власть в течении семидесяти лет и терпел ее… Я понимал, почему он терпел и кого он терпел /для меня понимание и есть покаяние/. Я всегда чувствовал и чувствую себя частью своего народа и соответственно этому чувствованию и жил, а этот американо-советско-еврейский дядя всегда чувствовал и чувствует себя частью своего народа, хотя судит-то не свой, еврейский народ, а мой, русский, то есть, ему чужой. Нежелание или неспособность евреев ассимилироваться в другом народе и судить его, больше того, захватывать власть и властвовать над ним, дает евреям не только преимущества, но и делает их ущербными. Живут в чужом народе, а интерес блюдут свой. И еще одна деталь. Как он может любить русскую литературу, культуру, иметь в своей библиотеке две тысячи книг, написанных на русском языке, и желать при этом уничтожить прописную букву в слове "Родина"? Тут какая-то очень большая неувязка спрятана. Любит только для того /и потому/, чтобы использовать в своих эгоистических целях? Потому что лишиться не может, не имея другого?
* * *
Купался под Тригорским в обществе двух незнакомых дам, с одной обнаженной /она была уже в воде, когда я пришел/, другая при мне раздевалась. Особого смущения не проявили ни они, ни я. Зато вид голых дам родил во мне тьму прекрасных мыслей /вид прекрасных дам может рождать только прекрасные мысли./ Вот одна из них. Древние прикрывали свои половые органы не потому что стыдились их, как нас учили в школе, а потому что обожествляли, делая их невидимыми. Даже если эта мысль и не верна, – как было, мы все равно никогда не узнаем, – моя мысль мне понравилась, как и эти прекрасные дамы.
* * *
В небе над Тригорским появились дельтопланы с моторчиком. Пассажиров, надо полагать, особо почитающих гения, за солидную плату могут покатать по воздуху полюбоваться пушкинскими местами с высоты птичьего полета. Зато, потревоженные шумом, перестали селиться в Тригорском аисты. И шест им новый для гнезда стоит, а аистов нет. А раньше селились десятки и, думается мне, сотни лет подряд. Место-то насиженное. В Михайловском после реставрации на плотине между верхним и нижним прудами вместо тоненькой трубы воздвигли монументальный каменный каскад – сооружение для Ниагары, не меньше. Сколько камней туда уложили! Сколько мыслей было потрачено архитекторами и строителями, чтобы воздвигнуть это грандиозное чудо! Сколько труда и денег! А звук падающей воды пропал. Не бежит вода по каскаду. Пуст он и сух. Пробивается вода тоненькой струйкой где-то у самого основания плотины. После всего сказанного хотелось бы задать такой вопрос: а согласилось бы человечество на то, чтобы навсегда пропал звук падающей воды в мире, чтобы исчезли аисты, чтобы исчезла тишина, а остался бы один рев летательных машин над головой? Мне кажется, никакая реставрация, даже заслуживающая самого высокого уважения, никакая коммерция, не может заменить звука одной капли падающей воды в усадьбе поэта, знавшего цену и тишине, и звуку.
* * *
Радовался сну. Во сне соединились несоединимые: "справедливая любовь" и "несправедливая ненависть" /в таких словах/.
* * *
Поскольку на Русь христианство пришло через видимое слово, видимую книгу, русские молчальники все силы отдали созданию невидимого слова, невидимой книги. Вот почему они не сказали ни слова. Они его сказали, но никто не заметил. Важно было не повторять сказанное, хоть и прекрасное, но сказать то, что не сказано. Любая видимая книга побуждает к рождению книги невидимой. У греков она была. Создали ее и мы. Вложил ли я свой скромный труд в общую лепту? Написал ли одно невидимое слово в русскую невидимую книгу? Не слово, суффикс один, одну букву, одно окончание, одну приставку, одну частичку буквы? Вряд ли.
* * *
И в семнадцать и в семьдесят один есть одно общее: считаешь за счастье умереть за высшую цель.
* * *
Как только человек заговорил, у него отвалился хвост. Язык и хвост. Не то у собаки, она и лает, и хвост у нее отменный. Как у моего Арапки.
* * *
Гений и злодейство совместны или нет? Задал Пушкин задачку для простаков вроде меня. Одно время я твердил: совместны. В другое: несовместны. Наконец, добрел до третьего: совместны и несовместны. Это по тому, какую силу выражает собой гений. Есть две силы, светлая и черная. Если гений выражает божественную силу, светлую – несовместны. Если дьявольскую, черную – совместны. /Сократ называл голос, служивший ему на благо, – демонием./ Интересно в этом плане посмотреть на другого гения русской литературы, на Достоевского. Сальери и Великий инквизитор. У Пушкина сильней Моцарт, божественное начало гения. У Достоевского – бесовское. Алеша слабый напарник Моцарту. В отличие от Пушкина Достоевский-таки катится в пропасть, в лапы дьяволу. И это языческий Пушкин, сомнительный христианин в отличие от набожного христианина Достоевского. Но и времена между ними как изменились!
* * *
Пушкин спасся как художник, но не как человек. Гоголь спасся как человек, но не как художник. Рублев спасся и как художник, и как человек.
* * *
Логично предположить, что если есть родство по телу: отец, сын, внук, правнук, пращур, прапращур и так вплоть до Адама и Евы, до прародителей твоего колена или рода, есть и родство по духу. И тут существует какая-то генетическая связь, но уже определяющая не смертную судьбу человека, а судьбу его бессмертной души, ее движение вверх или вниз. Именно на этой логике основан метампсихоз, закон кармы у индусов, отрицаемый у христиан. Оставаясь, по преимуществу свободным художником /чуть не сказал свободомыслящим человеком/, и, не вдаваясь в строгие и тонкие стороны богословия тех и других, язычников и христиан, я с удовольствием принимаю такое решение вопроса. И тогда мне кажется, что, скажем, моя смерть в лесу есть не просто отдельный, изолированный от всего факт жизни моей души, а закономерный поступок человека, который когда-то, – как сказали бы язычники, – совершил убийство, и теперь в новом своем воплощении, принимая смерть /входя в ад/, испрашивает прощения у своей жертвы /для чего иного и нужно нисхождение в ад, как не для испрошения прощения смертного греха?/. И хотя внутренне, да и внешне ничьим убийцей я себя не знаю, не помню, не считаю, тем не менее, факт моего схождения в ад иначе ничем объяснить не могу. Впрочем, почему же, не могу? Раньше же объяснял и иным. Желанием обрести спасение. Впрочем, Орфей, спускающийся в ад, чтобы спасти свою любовь, свою Эвридику, мне нравится тоже. Вот только спасения здесь нет. Спускание в ад без спасения. Принятие смерти без возрождения. Трагизм.
* * *
Молодая женщина, гостившая у нас, за чашкой утреннего чая сказала: "Мой крестный отец воевал. Был на каком-то аэродроме. И вот по прошествию многих лет он мне сказал: "Самое замечательное, что я вынес с фронта, что я не убил человека". На этот идеологический постулат я ей промямлил что-то несуразное, а лучше было бы ответить так: "Мой сосед по ближайшей деревне псковский крестьянин Карп Егорыч, восьмидесятилетний старик, который все четыре года войны провоевал на "передке" вместе со своим противотанковым орудием, был четыре раза ранен и возвращался на фронт; в нашем разговоре как-то обронил: "Если американец на нас нападёт, я первый возьму автомат". "Спору нет, – надо было сказать мне этой молодой женщине, – ваш крестный отец человек замечательный и его душевный порыв благороден, но мой деревенский сосед псковский крестьянин Карп Егорыч мне ближе и дороже". По поводу крестного отца этой молодой женщины хотелось бы добавить: "Если ты такой жалостливый и совестливый к врагам твоей родины, иди в монахи, принимай на себя подвиг, молись за весь мир". Но это, кажется, будет уже чересчур жестоко.
* * *
Конечно, важно не убить другого человека. Но еще важней убить себя. Убивший другого редко возрождается. Это считанные счастливцы, над которыми Господь простер свою благодатную длань. Это не путь человека, а героя. Убившие себя возрождаются чаще. Хотя и здесь все обстоит не так просто, как кажется. Убить-то себя просто. И мы были свидетелями многих подобных убийств. Как возродиться при этом?
* * *
Утром рано пошел за молоком и увидел на дороге возле моей избы мертвого соседского кота Сюра, задранного ночью собаками /крики их и возня разбудили меня/. А поздно вечером вернулись два давно ушедших и пропавших моих кота: Кузя и Тимошка. Помурлыкали, поласкались, потерлись о мои ноги, мирно поели из одной миски и ушли. И я воспринял их приход и их еду как тризну по убиенному собрату.
* * *
Одного своего приятеля молодости /несколько лет назад он умер/ я считал неумным человеком. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что и он обо мне был такого же мнения. Самое удивительное в этой истории не то, что мы оба были дураки, а то, что я думал при этом, что я умней его, а он, что он умней меня. Царствие ему небесное!
* * *
Шел из Михайловского в Воронич, устал, вспотел, и небо было впереди унылое, забитое серыми тучами, и уже на подходе к Вороничу оглянулся назад и увидел совсем другую картину: голубое небо и редкие белые облака /такие облака, такое небо способны вечно радовать душу!/, и пожалел я, что, двигаясь вперед, шел я как бы назад, а, не двигаясь назад – вперед.
* * *
"…один: Вольтер и Гете, и Расин". Если Вольтера считать бесом в облике человеческом, Гете олимпийцем, а Расина "божественным героем", то вот вам полный портрет Александра Сергеевича Пушкина, нарисованный его собратом по перу и молодости.
* * *
Соединение ума с безумием не даёт мудрости. Но ум порождает безумие. Так Пушкин, столкнувшись со своим умом, задумался о безумии. Вот откуда у него и Герман, и бедный Евгений, и "Не дай мне бог сойти с ума". Следующим этапом была смерть. И она к нему пришла. Ум – безумие, но не ум – молчание. Но как он мог прийти к молчанию, когда обязан был писать? Когда поставил карту на писательство? Один гений звал его в пустынь, а другой в издательство. История с Дантесом – это только предлог, мелочный и скучный. Не с царем он дрался, не с высшим светом, а с самим собой. И тут подвернулся Дантес. И умер он /погиб/ на переломе судьбы. Его смерть чем-то похожа на смерть Гоголя: приятие смерти внешней, а не внутренней. Как человек он умереть мог, а как поэт не мог. Свою судьбу поэта он /они/ ставил выше судьбы человека. Как только он объявил себя профессиональным литератором, он разделил свою судьбу на две судьбы: поэта и человека. Традиция русского слова не могла не потребовать его к смерти. Но он выбрал не смерть поэта, а смерть человека. Обычно говорят: Пушкин - первый профессиональный поэт. Но и последний. Гоголь уже не профессионал. Он на поприще. На Пушкине началась и завершилась трагедия русской литературы /русского литераторства/.
* * *
Шел из Воронича в Михайловское и возле трех сосен обнаружил парочку стариков, он – седой, с выпученными глазами сидел на скамейке, она – худая, стояла у ограды возле сосен и читала написанное на щите знаменитое стихотворение поэта об этих соснах. Возвращался домой и опять обнаружил у трех сосен парочку, теперь уже молодых, она – худая, сидела на скамье, а он - молодой человек, с выпученными глазами, стоял у ограды возле трех сосен и читал то же самое стихотворение. И так первая парочка молодых была похожа на парочку стариков, что я подумал: или я заблудился во времени и, разумеется, в пространстве, – они к тому же стали спрашивать меня, как пройти в Савкино, и я добросовестно и обстоятельно обрисовал им два пути, – один вниз и направо, другой вниз и налево, – или они под воздействием каких-то чудесных божественных сил /не сил ли трех сосен?/ совершили этот невероятный и, по-видимому, единственный на свете путь от старости к молодости /чего только не случается у божественных сосен!/, – только с этой мыслью продолжил я свой путь до самого дома. И еще я подумал, если это так, сколько же времени понадобилось мне, чтобы дойти от трех сосен до Михайловского и обратно?
* * *
Перестал записывать сны, а они случаются иногда счастливые. Недавно видел во сне, что на мое ухо сел золотой кузнечик. И я, и другие были этому рады.
* * *
Пенсия у меня небольшая, деньги на жизнь дает сын, и каждый раз мне стыдно их брать. Впрочем, мне почему-то и пенсию от государства получать неловко. Я считаю, что я ее не заслужил. А вот Сократ знал себе цену и говорил на суде, что за его заслуги общество могло бы его содержать. Что Сократ! У меня были приятели, которые считали своим долгом не только заработать себе на жизнь, но и накормить ближнего. Преклоняюсь перед старушками, копящими деньги на свой гроб.
* * *
Вчера приезжали гости, праздновали медовый Спас, весь день просидели за столом под дубом. Вечером после гостей пошел я за водой. Только набрал воды в ведро и отошел, гляжу, с правой стороны летят низко какие-то большие птицы. Я сперва подумал, что это лебеди или журавли, а потом разглядел /начинались сумерки/, что это аисты. Они обсели все электрические столбы, крышу избы и остались на ночь. Ночью слышалось их тихая возня. Утром они исчезли. Их было штук двадцать. Это было какое-то чудо. Сумерки, ведро с водой, тропинка и низко летящие огромные птицы. А потом, не боясь, они сидели тихо на своих местах, молодые, белые, чистые, щелкали клювами. Даже крысы в избе, обычно к ночи начинающие свою возню и писк, вдруг примолкли, притихли, пораженные необычным событием. Я принял их прилет, как особый знак милости божьей. И тоже, как крыса, затих и тихо радовался, пока не заснул.
* * *
Лист на голову пал, и я ощутил всю тяжесть уходящего лета.
* * *
Одна литературная дама, обеспокоенная своей судьбой, задала вопрос: может ли женщина писать стихи равносильно мужчине? Ей ответили: может, если мужчина сможет рожать детей равносильно женщине. Говорят: один китаец в этом деле очень даже преуспел.
* * *
Дул ветер, и я стоял к нему, чуть повернувшись левым ухом, и в шуме ветра различал множество шумов: и мощные раскаты грома, и легкий трепет березы, и давнюю колыбельную песнь матери, и строгий окрик отца, голоса ангелов и вдохи и выдохи земли. Правым же ухом я слышал только однообразный голос кузнечиков. Да и слышал ли я его?
* * *
Сидел неподвижно за столом, упершись взглядом в окно, глядел туда, что за окном, а за окном был вечер, зеленые заросли кустов сирени, – и ничего не видел, ни вечера, ни кустов, – точно в небытии находился. И когда я пробыл в этом небытии некоторое время, вдруг белая бабочка-капустница в окне появилась. Она показалась в правом углу окна и летела по диагонали вверх в его левый угол, а вслед за бабочкой менялся и вечер. Только что он был хмур и темноват /нашли черные тучи/ и вот посветлел, разошлись, правда не совсем, тучи, проглянуло заходящее солнце, свет от солнца лег на землю, даже в избе, через открытую форточку запахло цветущей липой явственно обрели очертания кусты сирени, но уже с какой-то дотоле неведомой мне свежестью. Вечер и я погружались в какую-то иную глубину существования.
* * *
Пепельные птички – подкрапивники ловят мух, обцеловывая мои окна. Одна подлетела к окну, замерла и глазом своим зачерпнула меня, всю внутренность избы, и выплеснув вон, улетела. Незачем ей, мол, держать в своем глазу всякую ненужность. От такой жесткой требовательности глаза у этих птичек всегда чисты, как вода в роднике.
* * *
Лист лопуха выглядывает из-за ствола дуба, качаемый ветром, и мне кажется, что он играет со мной в прятки. Он выглянет, и я выгляну. Он спрячется, и я спрячусь. В этих играх так и проводим все дни.
* * *
Вечером жег костер. Глядел в сумеречное небо, пытаясь увидеть в нем первые звезды. Звездное небо, казалось, так же далеко, как близка была земля. А она была непонятно близка – прямо под ногами. Близь и даль, подобные земле и небу, необъяснимы, невыразимы – тут вся полнота жизни вмещается.
* * *
В современной, да и в древнегреческой комедии ирония толпы обрела верх над самоиронией личности и окрасила всю комедию иным, отрицательным смыслом. Комедия превратилась в зубоскальство.
* * *
Поднимаешься в Шантилихе в гору и видишь: что выше горы? Облака. А что выше облаков? Небо. А что выше неба? 3везды в ночи. Спускаешься и видишь: что ниже горы? Гора. А что ниже этой горы? Еще одна гора. А что ее ниже? Дорога. А что ниже дороги? Кювет и луг за ним. А что ниже кювета и луга? Человек с косой. Встретишься с таким человеком и не знаешь, с какой горы сошел, на какую взошел?
* * *
Почему Пушкин так старательно и плотно зачеркивал в черновиках варианты неудачных строк? Стеснялся плохо написанного. Видать, Пушкин был очень стеснительным человеком, если стеснялся плохого даже у самого себя.
* * *
Утром, еще не проснувшись окончательно, думал о боге. Как думал? Ощущал его неощутимость, видел его невидимость, слышал его неслышимость. И потом, проснувшись, занимался тем же, пока не встал, не глянул в окно, не увидел в окно дождь, пока не вышел на крыльцо, не глотнул свежего осеннего воздуха. Как думал? Не возносил ему хвалы, не приносил слов благодарности, не просил ничего /и не отвергал/, чувствовал, осознавал его присутствие во мне и в мире /ни меня, ни мира не было/ и был этим состоянием, которое быстро ушло, удовлетворен. Это, как окно отворил, как в дом вошел или вышел, как в реку окунулся, как оделся во что-то удобное, или разделся с особым ощущением бездонности, свободы, неуловимой и торжествующей, которую алчешь всегда, но редко получаешь, и не поймешь, удовлетворен ты ею или неудовлетворен одновременно.
* * *
Как в молодости, в зрелости жил девушками, сочинением слов, природой и путешествиями и прочим, так в старости живешь богом. И в этом видишь естественность нынешнего положения. Божественность видел всегда, божественность женщины, божественность приятеля, собеседника, божественность леса, божественность речки, трав, божественность сочинительства, творение слов и творение молчания, но божественность божественности полней всего ощущаешь в старости. И этим, и только этим, оправдывается она. А так, без нее, ты прах, ты рваная тряпка, ты разбитый сосуд, полный грязи и нечистот.
* * *
Сколько шагов спуститься с горы? Не считал. Сколько подняться? Тоже не считал. Спускаешься, считаешь, а потом глянешь вокруг, красоте внимая, сердце замрет, тут не до счета, глядишь, красоте внимаешь. Или поднимаешься в гору. Жарко. Тяжело. Одышка одолевает. Остановишься передохнуть. Со счета сбился. Однажды все-таки, от нечего делать, посчитал. Сколько? Столько-то. И что же? Гора от этого стала и выше и ниже.
* * *
Я больше сил потратил на свое разрушение, чем на созидание, на падение, чем на возвышение. И это достойно сожаления. "Гора родила мышь", – сказала когда-то в далекой молодости обо мне одна литературная дама. И ее слова оказались пророческими. Беса было больше, чем ангела. Я это понимал, я пытался бороться, но, увы, бес все равно побеждал. В утешение, хоть и слабое, можно сказать: иногда и ангел побеждал. Гора родила мышь. Рождает ли мышь гору? – вот вопрос.
* * *
Не скромничая, могу торжественно заявить, что вот уже более десяти лет хожу по пушкинскому пути к прекрасным дамам от Воронича к Михайловскому и обратно. Вот и сегодня с Арапчиком я совершил этот замечательный путь, с той только разницей, что в начале обогнули мы озеро Маленец, обошли мельницу, прошествовали мимо "холма лесистого" и уж потом пошли /вернулись/ по известной и, как говорится, накатанной дороге "изрытой дождями", что, думается нам, ничуть не искривило ни путь наш, ни умалило пути гения. Что же мы увидели? По дороге встретился нам один фотограф, три дамы, одна сообщила, что собирает на суп щавель, кобелек с Савкиной горы по кличке Грей, молодой художник с этюдником, сторож в будке, охраняющий въезд в заповедник, бегущие по небу облака, несколько машин и девочка на велосипеде. Была вторая половина дня, день был прохладный /от быстрой ходьбы мы вспотели/, дул легкий северо-восточный ветер, изредка сквозь облака светило солнце, дымка и еще что-то неуловимое извещало о предстоящей холодной ночи и даже, может быть, легком заморозке, так что я подумал: все ли у меня убрано в огороде? Путь был легок, скор, необременителен, как любой путь, к дамам особенно. Арапчик лаял звонко, дорога была от сухости жестковата, но зато крепка, вырисовывались по сторонам еще зеленые лесные дали, чернели и желтели на скошенных лугах угасшие травы, дышали, выделяя озон, три сосны, солнце клонилось к западу, небо очищалось, мир готовился к покою и тишине. Все, что мы встретили было мягко, доброжелательно, улыбчато, даже мрачноватый пес Грей не цапнул Арапчика, проявившего чрезмерное любопытство к греевскому хвосту, правда вода в Маленце показалась неприятно-грязноватой от взбаламученных водорослей, но и она не портила вида дороги и нашего настроения. Словом, путь, как и предполагалось, удался. Что там ни говори, а по такой дороге к дамам ходить одно удовольствие. Значит, знал поэт, куда ходить и по какой дороге. Ну а мы лишь повторяем смиренно его путь.
* * *
Если у меня и есть что-то общее с человеком, жившим в этих краях около двухсот лет назад, то это одно: и он, и я в двадцать шесть лет познали горечь и сладость одиночества.
* * *
Все слова за молчание!
* * *
Испытываю удивительное чувство ответственности перед огородными грядками. Эту надо вскопать во время. Эту прополоть. Эту полить. И если ничего не делаю, совещусь, тоска нападает. День промучаюсь, другой, а на третий обязательно возьму лопату и за работу. Не понимаю я ответственности перед огородной грядкой. Кто она мне? Что? Тетя родная? Дядя? Да ничего мне не надо с нею делать: ни поливать, ни копать, ни пропалывать. Жила без моего ухода и дальше проживет. Так говорю, но что-то сильней меня заставляет браться за работу и удивляться. Каждый день берусь за лопату и каждый день удивляюсь.
* * *
Молчание в истории человечества. Каково оно было в Греции? Каково в Египте? В Китае? В Шумере? В Европе? В России? В Древней Руси? Каково его прошлое и настоящее, будущее? На Руси его совсем умолчали? Что мы знаем о молчании евреев? Молчание Индии? Молчании язычников и молчании христиан? Молчание индейцев и молчание Атлантиды? Неандертальца и питекантропа? Сколько молчальников было в России за всю ее историю? Сколько их было в Китае, в Египте, в Индии? Концевич насчитал их в России более полутора сотен. Много это или мало? Достаточно ли одного или недостаточно и тысячи, чтобы родить Великую нацию? Сколько для этого нужно натрудить молчания? Какую гору, чтобы на нее воссели боги? Я напыщенно говорю: творить молчание. Святые отцы говорили скромнее: хранить молчание. Серафим Саровский говорил: стяжать молчание. Любить молчание, ловить молчание, трудить молчание, молчать молчание.
* * *
Во снах я намного лучше, чем в яви. Сегодня во сне защищал честь давно умершего своего приятеля. Вру. Вспомнил! Я и в яви его недавно защищал. Во снах вижу то, что вижу и в яви. И когда во сне ко мне на ухо золотой кузнечик садится, он садится на ухо и в яви, только я его в это время не вижу.
* * *
Я певец ни слова, ни леса, ни цветов и трав, ни души человека, а молчания. Им я был уязвлен. А слова, они были мне даны, чтобы славить молчание, говорить о нем. Из молчания рождается мир, слово, цветы, звери, птицы. Слово в животе, в чреве молчания. Удивительное дело, но Богоматерь в Евангелии не сказала ни одного слова. Вся жизнь в молчании. Вот достойный пример для пустынников-исихастов. Не потому ли она так часто являлась к ним?
Так говорю сейчас о себе я, старик, а ведь были годы, когда я был молод, когда говорил и хотел славить мир, траву, звезду, утро, осень, лицо человека, любовь, душу. И разве я лгал тогда и разве был не прав? Но и тогда мне хотелось написать не звезду или гуся, а истину. Впрочем, красоту звезды я ощущал острее. Нужно ли от этого отказываться и говорить: там было хуже? Так было. И это было хорошо.
* * *
Да, Толстой не любил Достоевского, как Достоевский Толстого, но ведь они и не искали встреч, чтобы из пистолетов убить друг друга.
* * *
Почему на Руси первыми были два святых, Борис и Глеб, а не один, не пять, не три, не дюжина? Ведь всегда что-то начинается с первого, с одного?
* * *
В Америке, в Европе официально разрешены гомосексуальные браки. Позвольте, какие же это браки? Брак - это когда мать, отец, дед, баба, дети, внуки, правнуки, семья, род, народ, человечество, природа, бог, в конце концов, прошлое, настоящее, будущее. А эти тычут друг другу в зад и говорят: браки. Я не возражаю: пусть тычут. Но при чем здесь брак? Тут мать, отец, дед, баба, дети, внуки, правнуки, семья, род, народ, человечество, природа, бог – в одном, в двух лицах. Не маловато ли для вечной жизни?
* * *
Когда молчание истинно? Когда оно подобие бога.
* * *
В одном из черновиков своих стихотворений /"Вновь я посетил"/ Пушкин говорит: "Поэзия, как ангел-утешитель, спасла меня, и я воскрес душой" /о Михайловском/. Хомяков пишет Языкову: "Причины к дуэли порядочной не было, и вызов Пушкина показывает, что его бедное сердце давно измучилось, и что ему хотелось рискнуть жизнью, чтобы разом от нее отделаться или ее возобновить. "Воскресить", – сказали бы мы. О Пушкине можно сказать: поэзия воскресила его, она же его и убила. И тут же для полноты добавить: поэзия убила Пушкина, она же его и воскресила.
* * *
Формула творчества, которую утвердили еще несколько тысячелетий назад древние египтяне: "Ра сказал, Тот записал," "Фараон сказал, писец записал". У греков: муза сказала, поэт записал. У христиан: голос бога сказал, рука записала. Но и письмо – действо священное.
* * *
Дни старости тянутся медленно, а годы быстро.
* * *
Я ощущаю в себе желудок вселенной, кишки мироздания, печень Млечного пути. А кто я? Горсть праха. Нечто, машущее хвостом и лающее на ветер.
* * *
Гениев молчания, как и гениев слова, мало. Пушкин и Серафим Саровский – вот пара гениев, просиявших в России в девятнадцатом веке.
* * *
Пушкину хватало мира, а вот миру не хватает Пушкина.
* * *
Запомнилось мне, как обучали охоте молодых беркутов в Монголии В юрте на бичеве сидел молодой беркут с колпачком на голове и каждый, кто проходил мимо, дергал за бечевку, а молодой беркут старался удержаться на ней. Так кто-то великий, иначе его и не назовешь, зная тайны дикой природы /и человека тоже/, умел ее приручать. Заметим: не покорять. Так и я, как молодой беркут, многие годы сижу на веревочке молчания, дергаю себя и пытаюсь удержаться, а с тем и спастись. Говорят, некоторым счастливцам это удавалось.
* * *
Б. рассказывал, как он ходил к старцу Василию на Серафимовское кладбище. Почему русский люд тянется к святым отцам и подвижникам? Почему толпы народа у Ивана Крестьянкина, у Николая Гурьянова, почему чтят память Иоанна Снычева? Потому что сами в себе несут, как и эти честные отцы, частичку святости, только она у них не утверждена, не проявлена, не открыта. Скрытую, они ее чувствуют в своей душе и радуются встрече с ней, бытованию ее открытой, видимой. Так радуются утренней заре /красоте – чистоте/ девушке, улыбке ребенка, доброте парня, чувствуя утро зари, красоту девушки, улыбку дитя, доброту парня каждый у себя, так радуюсь утренней заре, встающей сейчас за дубом я, поднявшийся с постели. Иудей думает о книге, китаец радуется разговору с умным человеком, русский встрече со святым.
* * *
Утренняя заря горела на востоке, а я сидел за столом, повернувшись к ней спиной, и пытался увидеть в своем сердце. А увидев, обернулся. Солнце вставало.
* * *
Утром сидел на крыльце – всходило солнце, в бочке с водой плавала отраженная луна, – и я глядел на небо и с удивлением обнаружил: днем небо пусто, а ночью на нем появляются звезды, и наоборот, на земле днем видны все творения, а ночью не видно ничего. И значилось в этой мысли, обычной до пошлости, что-то очень важное. Как будто самую главную мысль в жизни я продумал и теперь могу отдыхать.
* * *
Вчера на шоссе возле кладбища случайно встретился мне прохожий старик. Был он обнажен по пояс, за спиной рюкзак, в руке красная бейсбольная американская шапочка и огрызок дикого яблочка, который он в продолжении нашего с ним разговора так и держал в руке. Он первый поздоровался со мной, а я спросил его: откуда он? И мы зацепились друг за друга. И он за пять минут рассказал мне, что он инженер на пенсии, и что когда-то написал статью о пустоте, и напечатал ее, но никто его не одобрил, а он сейчас шел по дороге и ему так хорошо и легко думалось о его прежней идее. Мы скороговоркой вспомнили, он – Канта, Гегеля, Ильина, Ильенкова, я – Платона, Эрна, и мирно разошлись. И я не удивился подобной встрече и спрашивал себя: почему? Почему меня продолжает удивлять утренняя заря, цветок болотной герани, а встреча с человеком, думающим о пустоте, о духе, о молчании, в конце концов, человеком подобным или равным заре или цветку не удивляет? И не находил ответа.
* * *
Люди, подобно библейскому Адаму, двигаются от греха к спасению. Один Р. идет от спасения к греху.
* * *
Аист стоял на скошенном лугу у дороги. И когда я, проходя мимо, глянул на него, он улетел, как будто я не поглядел на него, а выстрелил из ружья.
* * *
Белые стволы берез зимой кажутся подобными снегу, а летом в августовскую жару - белесому небу.
* * *
Сосед Сашка сколотил лавочку у шоссейки сдавать молоко, ожидая молоковоз, а заодно наблюдать, как строят на городище церковь. Осенью прошлого года он умер, а лавочку разорили носовские мальцы, возвращаясь ночью с дискотеки. Вдова Сашки Галя очень сокрушалась по этому поводу. В окно я видел, как она сидит на холодной земле в ожидании молоковоза, сжалился над старухой, взял пилу, топор, гвозди, пару досок и пошел чинить лавочку. Через час она была готова. Через лужок я возвращался домой. Старуха доила корову. Обернувшись, она сказала мне: "Я тебе заплачу". "Это тебе подарок", – сказал я. /Был праздник Успения Богородицы./ Она заплакала и перекрестилась.
* * *
Почему на могиле Льва Толстого нет креста? Крест есть, но он невидимый. Зрячие его видят, слепцы нет.
* * *
Вышел человек из материнского лона или выпал из небес – вот что должно его занимать всю жизнь.
* * *
Утро. В сад прилетели синички, запорхали по веткам. Тепло. Заря, солнце встает. Ночью в саду смотрел на звезды, и думалось мне, что и яблоки, и звезды надо мной - это плоды земные и небесные. И один сад земной, а другой небесный. И один выше другого. И для полного согласия третий сад в глубине моего сердца. Днем собирал в саду урожай.
* * *
Осеннее солнце уже не печет, а лишь слегка ласкает, и я со второй половины дня перебираюсь сидеть не на крыльце, а на лавочке у баньки под дубом. День ясный, солнечный, но ветреный, и я греюсь последними лучами солнца, слушаю шум дуба, и мне невольно приходит в голову мысль, что древние наши предки выбрали дуб как вещуна с небес, не только потому, что он могучее всех деревьев, а что более молчалив.
* * *
В ходьбе ноги мыслят, а голова восхищается.
* * *
После вчерашнего дождя на деревенской улице высохшая лужа и два брошенных бумажных кораблика, лежащих на боку.
* * *
Когда в душе нет покоя, и в мире его не находишь, то торопишься, пытаясь то наверстать время, то удержать его. А когда приходит покой – замираешь. И нет тебе дела, стоит ли осень, бежит ли, оборачиваясь вспять, в избе ли ты, на речке, на озере, на горе – ты на том самом месте, на котором тебе хочется быть, и в то же самое время. Впрочем, тогда для тебя, как мне кажется, нет ни места, ни времени отдельного от тебя, ты так с ним. сливаешься, что вас получается не двое, а один, вы вместе сливаетесь в одно целое, а в то же время вас двое, вы и соединены, и разъединены. И это самое прекрасное состояние.
* * *
Утром ходил к Каменецкому озеру и видел на озере лебедя. Вначале он один одиноко летел, белея, над ветреным озером, а потом спустился и пропал. Так все, что ни случается со мной в жизни, пропадает в пустоте, в молчании, в незнании: любовь, сказки, вера, человек, одуванчик, жизнь, слово и даже само молчание.
* * *
Вдалеке глядел на картофельное поле, где люди убирали урожай, и пытался сосчитать: сколько на поле людей? И не мог. Получалось у меня то восемь, то девять. Силился, пытаясь познать их число. И, не сумев, бросил, облегченно вздохнув, будто, не поняв, понял.
* * *
Был день, когда летела паутина. Я видел ее вначале, летевшую низко, белые нити и только. А потом случайно глянул высоко в небо между козырьком крыши избы и солнцем /оно было в зените/, и на самой грани их пересечения увидел нечто необыкновенное – все небо было заполнено медленно летящей паутиной. Она блестела, она опутывала солнце и освобождала его, плоское небо от летящей паутины становилось глубоким, каким не всегда видится ночью при звездах. Запрокинув голову, я стоял и пять минут, и десять, глядя на это чудо. Вскоре солнце присело, изменило свой угол, паутина перестала блестеть и пропала. К такой глубине неба я прикасался единственный раз в жизни.
* * *
Почему древние славяне сидели под дубами, слушая голос богов? Потому что дуб шумит молчаливо.
* * *
Часто для старика молчание не подвиг, а физиология.
* * *
Есть люди, путешествующие по миру. И их тьма. Есть люди, путешествующие вглубь своего сердца. Их меньше. И там, и там красоты равные красотам неба и земли. Все дело в том, кому что ближе, хотя и утверждают, что одни красоты земные, а другие небесные, и одни лучше других.
* * *
Беги людей, беги мира, беги бога, беги своего сердца. Беги! И оставайся на месте.
* * *
Примешь молчание и чувствуешь себя обнаженным. Вначале боязно и стыдно за свою наготу. А притерпишься, и проходит стыд и страх. Кажется тебе, что ты не обнажен, или, вернее, обнажен, но стоишь перед кем? Перед самим собой, перед любимой Евой, перед Господом. А перед ними нет у тебя ни страха, ни стыда – одна любовь. Молчание обнажает человека и обожествляет его, одевает в божественное. Греки это знали и изображали героев и богов нагими. Нагой значит обожествленный. А по-христиански: не изгнанный из рая, не согрешивший. Очищенный. Статуи греческих богов одеты в молчание /как же правдиво налгал Андерсен на невидимое платье короля!/ Перед этими богами нет ни стыда, ни страха /и у них его нет/. Одна любовь. Обуянный такой любовью, один русский воздыхатель чистоты даже поцеловал мраморную Венеру в зад.
* * *
Меня упрекают: много говоришь слово "бог", да еще и пишешь с маленькой буквы, много говоришь слово "молчание", слово "сказка". И за дело упрекают. Наговорил, написал я этих слов за долгие годы предостаточно, может быть, больше, чем нужно. Но посмотрите Евангелие, почитайте Библию, слова святых отцов, там этих слов не меньше, а больше. В чем же дело, почему человек так часто повторяет эти слова? Потому, что влюблен, потому, что исступлен и остановить свое любовное излияние не только не может, но и не считает нужным. Иной вопрос: искусно ли говорит? Когда человек влюблен, остановить его излияние может только смерть. Но и мертвый он будет шептать эти слова, слова любви.
* * *
Немец сказал: в лесах наше счастье. Русский: в лесах наше спасение. Впрочем, и то, и другое хорошо.
* * *
Хожу, стою, смотрю на луга /отцветшие/, на холмы, на речку – она обмелела и заросла водяной травой, – и ничего не вижу – ни луга, ни холмов, ни речки, словно мертвый, словно неживой. Казалось бы, не видишь и не видь. Мертв, не живой – и ладно. Есть и вне тебя, и внутри что-то и другое. И таким прожить можно, надо. Так, нет. Хочется видеть, хочется ощупать, хочется жить не только с собой и в себе, но и с миром. И только, когда о боге вспомнишь, когда пытаешься жить с ним, успокаиваешься. Но тогда и с миром живешь, с этими прекрасными для тебя лугами, холмами, не устающими тебе наскучить, и с самим собой, устающим и угасающим.
* * *
Сижу ли я на крыльце и передо мной сад, полный яблок, и клумбы с цветами: бархатцами, флоксами, маком, тысячелистником, лилиями, розами, – ношу ли в баню воду в ведрах, стою ли у крана с журчащей водой – я всюду вижу себя в вечности, и свою жизнь и жизнь мира, как вечную историю бытия. Вот я и вот сад, полный яблок, вот я с ведрами воды и вот баня, вот я и вот струйка воды, журчащая вечно, как и я, вечно стоящий у нее. Не я временный, не я умирающий, не я рождающийся, и не струйка, не сад, не баня с ведрами воды, а я - вечный и сад вечный, как и все остальное. И такое мое видение, такое чувствование, такое бытие удивительно и радостно. И это притом, что и я, и сад, и все остальное, в то же время, для вечности, – и я это понимаю, – земной прах.
* * *
Глубокой ночью проснулся, и хорошо думалось о том, что все разрешено, и не мной, и для меня. Но подумал, выпил столько-то капель корвалола и уснул.
* * *
Сердце – вот самая неустаревающая часть человеческого тела. Глаза стареют и перестают видеть. Уши слышать. Ноги ходить. Руки трудить. Голова думать. Почки, печенка, селезенка… гортань глотать. Зубы. Обоняние. Осязание. И только сердце, если оно чисто, всегда юно. И не только само молодо и способно познавать и любить, но и молодит остальные члены. Не так молодит, как в 17 лет, но это уже и неважно. Молодит! И достаточно.
* * *
После чтения Псалтыри такое впечатление, что писал ее бог. Взгляд космический, с высоты, и легкие перелетания с предмета на предмет, с того на другое. Не взгляд человека на жизнь, а взгляд бога или божественного человека, ангела.
* * *
Приезжали бывшие соседи по Шантилихе. Спрашивали: буду ли там жить? Ответил: не буду, нет сил. Когда уехали, уточнил для себя: не буду потому что мне теперь все равно где здесь на земле жить: на горе, в лесу, в деревне, в городе. Мне интересно, куда я попаду в ад или рай, или возвращусь снова на землю, но уже в облике козла, свиньи, жабы или какого другого животного. И все же…
* * *
Всем моим бывшим, настоящим и будущим критикам мне бы хотелось сказать: дорогие мои, я не учитель, не наставник, я всегда был игрец, игрун, свистящий в свою свистульку, хотя иногда и поучал, и заигрывался, и за это простите меня великодушно.
* * *
Чем позднее осень, тем острее воспринимаю я сверкание солнечной ряби на водной поверхности, но тянет меня к ней уже не свет, ослепляющий глаза, а тепло, как мне кажется, исходящее от этого света. А если точнее, и свет, и тепло. Я стою тогда у реки, кругом осень, поблекшие травы, голые деревья, земля уже холодна, а то и припорошена снегом, ногам холодно, руки зябнут, – а от сверкающей поверхности воды исходит тонкое, едва уловимое тепло, греющее и тело и душу, напоминая о лете, о весне.
* * *
Если бы я был ученым, я бы сравнил Гомера и Библию и нашел бы там много общего и полезного для сравнения. Впрочем, и отличного. И в Библии, и в Гомере меня бы интересовали отношения человека и бога. Мне почему-то хочется видеть в них больше общего, чем разного. Я бы даже, провоцируя, решил утверждать, что они написаны одним автором – так одинаково, на мой, разумеется, взгляд, они смотрят на мир, на бога, на человека. Или, как будто они, авторы, жили в одни и те же времена. И разница только в том малом, что одна книга давно стала мифом, сказкой, а другая до сих пор учение.
* * *
Успение. Ночью холодно. А утром, заря, солнце, сверкание росы в травах, низкие легкие облака, едва ли не задевающие вершину дуба, не облака, а летящие клочки ночного тумана, тут же растворяющиеся в небе. Я взял ведро и пошел за водой. Живо булькала вода из крана. И сказка, и быль.
* * *
Нынче повсеместное торжество молодости, а значит, плоти. Мне же кажется, что только одна старость может серьезно подтвердить существование божественного мира, хотя, не стану спорить, что случается оно и у молодых людей. Но оно редко, и подобно дуновению ветра. Жизнь заставляет утверждать, что старость - это не только немощь тела, но и мощь духа. Но для нынешних времен старость - это не носители духа, а пенсионеры – лишние рты.
* * *
Писатель! Беги себя, беги мира, беги людей! И если ты, подобно Сковороде, сможешь сказать о себе, что мир ловил тебя и не поймал, бери ручку, бери чистый лист бумаги спокойно принимайся за дело, хотя и этого иногда, к прискорбию и сожалению, бывает маловато.
* * *
Беги к миру, беги от мира. Что за треклятая жизнь! Но она дана только такая. Вот и соединяй несоединимое. Хватай одной рукой оба конца палки. И радуйся, если это у тебя иногда получается.
* * *
Старость, как огонь в котле, выпаривает в человеке материю и оставляет дух. В молодости мне нравилась старость старика Ивана Леонова, лесника, моего соседа и напарника по работе, и не нравилась старость писателя Михаила Михайловича Пришвина. Кажется, это неприятие его старости во мне осталось до сих пор, хотя я его давно не перечитывал, и нынешнего отношения, если сказать честно, не знаю, доверяя старому. Что-то фальшивое казалось мне в приятии его старости, какая-то экзальтированная радость существования, сентиментальность, что ли.
Права ли была моя молодость? Старость Сократа ведь я принял. Но Сократ и стариком мне почему-то не казался, как не казались старческими, так называемые, поздние диалоги Платона. Есть и в старости юность, есть и в юности старость. Сократ казался и старым, и молодым, и в годах, и лишенным возраста. Есть возраст материальный, телесный, временной – старость, молодость, – а есть вечный, душевный, где старость и молодость вместе и потому невидны. И видны. Есть божественный старец. И есть божественный юноша. Сократ был именно таким. И Иван Ленов был таким. Пришвин не был.
* * *
Мода женщин, девушек показывать свой пупок замечательна /в 19 веке обнажали плечи/. Видится в этом что-то и отвратительное и прекрасное. И тайное, и явное. И срам, и прелесть. Осталось ходить с обнаженным влагалищем, чтобы напоминать, тревожить мысль о греховном и святом, коего памятование утрачивается.
* * *
Самое большое, едва ли не самое большое мое удивление в жизни, что появился на свет я, именно я, а не кто-то другой. Однажды я сообщил об этой новости одной приятельнице и она потом так долго удивлялась моему открытию, что я засомневался, а стоит ли это удивление удивления?
* * *
Раньше думал тоскливо: надо косить траву. Сейчас замечаю с радостью: еще кошу! Раньше тяготился: надо копать грядку. Сейчас думаю с удовольствием: еще копаю! Еще вижу! Еще слышу! Еще хожу! Еще дышу! Еще мыслю! Еще болею, угасая! Еще молчу! Так старость высекает из моей души последние искры земной радости.
* * *
Чем занимался я сегодня, 75-летний старик? Колол дрова? Копал грядку? Ездил на велосипеде в лес за еловым лапником укрыть от мороза розу? Пытался поймать падающий осенний лист с березы соседа и не мог, пока он сам не упал в подставленную мною шапку, и не понимал я, весело мне от этого или грустно.
* * *
Название деревни Конново, что раскинулось под горой Шантилихой на брегах озера Милутка, до сих пор тревожит мое воображение. Кон по-древнерусски - это начало /или конец/. Деревня Конново названа так древними псковичами, на мой непросвещенный взгляд, потому что расположена на озере, из которого начинается река Великая. Старожилы утверждали, что на одном из берегов озера /у истока/ когда-то в старые времена стояла церковь, которая ушла в землю /провалилась/ и теперь изредка из земли слышен звон колоколов. Удивительна эта жажда, это неуемное желание человека дойти до начала начал, до истины, до предела. И, доходя до нее /если доходя/, повернуть назад. Не так ли и я, худой и сирый, в прежние свои годы жаждал дойти до некоего начала /или конца/ и ничего другого мне было тогда не надо. Ничем другим я не хотел удовлетвориться. Пусть бы мне хоть царство земное давали, хоть небесное. Древние псковичи, плававшие по реке Великой – название-то какое! – есть еще одно подобное этому: Тихий или Великий океан, – доплыли, добрели, догребли до этого начала, схватили, так сказать, это чудо, эту жар-птицу за хвост, что и засвидетельствовали названием деревни и строительством храма. Слава им вечная за это.
* * *
Во всяком движении жизни, в каждом миге обнаруживаешь вдох и выдох, и этому рад, но и во всяком – ничего не видишь, точно в сердце глядишь. То вырываешь картины из пучины дня, то торопливо прячешь их в бездну. Кому повезет, кому посчастливится выйти наружу? Кому уйти или остаться в небытии? Так получается, что моим вдохом и выдохом вселенная поворачивается вокруг своей оси и в этом я не вижу ничего удивительного. Осенние листья с березы, гонимые ветром, летели с запада на восток, и выше их против ветра летели птицы /не ласточки ли!/ – вот какую картину мне посчастливилось вытащить из небытия в это утро.
* * *
Евангелие - прекрасная книга, но мне не хватает в ней леса. Мне не хватает в ней неба, ветра, снега, цветов, мороза, воды, облаков. Зато как хорошо сказано в послании Иуды о лжеучителях: дважды умершие.
* * *
Если бы меня спросили на старости лет: кем бы вы хотели быть, начни жизнь сначала, и я бы ответил: я бы спросил Господа, и, выслушав его совет, последовал ему.
* * *
Вышел из дома, дошел до насыпи и подумал, а почему бы до трех сосен не дойти? Дошел до трех сосен и дальше: продолжаю свой путь: почему бы до Маленца не дойти, до усадьбы поэта, до поляны, до развилки, до края земли. До края земли не дошел, дошел до развилки дорог, глянул за окоем, зевнул и повернул обратно.
* * *
Был запойным пьяницей, стал алкоголиком. Раньше одну грядку копал от начала и до конца, стараясь быстрей избавиться от нудной работы. Теперь тяну по глоточку, пять минут покопаю и иду на лавочку отдыхать. Да еще и с продолжительными отвлечениями: то засмотришься на галок на березе, то на полеты ласточек, собравшихся в вороничском небе перед отлетом на юг, то на камушек у ноги, то на пустое небо.
* * *
По природе своей ответ всегда стоит перед вопросом, как паровоз перед вагонами. Чаще же бывает наоборот.
* * *
Единственное преимущество старости в том, что она позволяет сравнить себя сегодняшнего с ушедшим. Но и это немало.
* * *
Утром стоял у восточных ворот кладбища, ожидая автолавку. Смотрел на Сороть, на почерневшие луга и еще зеленые холмы. И вдруг в голубом холодном небе увидел летящую сороку, и на душе от нее стало радостно. Одинокая сорока в огромном небе, как маленький черпачок в ведре с водой. И было непонятно, почему вид летящей сороки принес мне радостное чувство, которое через несколько минут сменилось на противоположное: бабы принесли известие, что в соседней деревне сгорела изба и ее хозяин.
* * *
Учтивый сосед через забор спрашивает: как ваши творческие дела? – чем приводит меня в смущение. Я кое-как отшучиваюсь по поводу успехов на огородном поприще. И в самом деле. Какие творческие дела могут быть у старика, которому идет восьмой десяток? Человек на тот свет готовится, а ему говорят: желаем творческих успехов. Нет, мне больше по душе платоновский старик Кефал из "Государства", который оставляет творческие успехи молодому Сократу и его философствующим приятелям, а сам отправляется творить молитвы богу. Как ни прекрасны титаны, творящие на земле до последних дней жизни, но не хуже их те, кто пресекает земное попечение и отдается небесному. В этом чувствуется какая-то мера, естественность, близкая мне. Родившись, человек готовится к жизни, точно так же, как, прожив жизнь, готовится к смерти. Как трава, распустившись, и дав плод, умирает. Но ты пишешь и хочешь еще написать. И не только по привычке или по тому, что не можешь замолчать, а сам не знаешь, почему.
* * *
Когда-то я задумывался: что такое мера у греков? Теперь ответ как бы напрашивается сам собой. Мера - это признак божественного, божественности, божественного качества, в отличие от человеческого, природного. Эдакая воплощенная, образная божественность. Видимая. Так боги у греков изображались исполненными меры, гармонии, совершенства /в отличии от людей/, а в период религии героев такими были герои. Нам, христианам, такое понятие меры несвойственно. Для нас мера в чрезмерности, непомерности, безмерности. Мера святости в чрезмерности святости. Блаженны больные и нищие. Грек ни за что не посчитал бы за долг целовать язвы прокаженного /мера по-христиански/. Для греков в здоровом теле - здоровый дух. Не знаю почему, но мне ближе понятие меры греков, чем иудеев и христиан. Для христиан же мера стала категорией человеческой или природной. Она утратила божественность, божественную суть, смысл. Мне близка мера в скульптуре Афродиты и неприемлема в фигуре какого-нибудь Цезаря или Помпея. И современного в том числе. Для греков совершенными, мерными могли быть только боги или герои. Христос, рожденный от человека и бога /духа святого/, тоже должен был быть мерным, гармоничным, как Геракл, как Тезей. Но тут чрезмерность перепутала весь смысл. Правда и Протагор говорил: человек - мера всех вещей.
* * *
Удивительна эта туча. Пришла, заняла половину неба. Из одного ее края дождь льет, из другого снег валит. Слева из-под тучи солнце выглядывает, справа - месяц высунулся. Повернусь к туче левой стороной, кажется мне, будто теплом на меня веет, хотя какое может быть тепло в эту осеннюю пору, повернусь левой стороной – холодом обдает. Глядя на эту тучу, и сам себе я кажусь каким-то разномастным, разноглазым, разноруким, разноногим, разночувственным, разномысленным. Кажется мне, что один у меня глаз вправо смотрит, другой - влево, одна нога вперед идет, другая - назад загребает, одна рука дает, другая - отнимает, одно чувство в смех приводит, другое в слезы, одна мысль правду говорит, другая ложь. Но во всей этой разномастности, разноглазости, разночастности не хаос и беспорядок я вижу, а лад и гармонию. Глаза не вылазят из орбит, руки не отрываются, ноги не расползаются, чувства не разноголосят, мысли текут стройно. Хотя, казалось бы, все уже давно должно было разлететься в разные концы и начало со страшной скоростью. А может, все уже давно и разлетелось, и продолжает лететь дальше, а на месте меня не я, а муляж какой-то, одна видимость. Но туча на небе, дождь и снег идут, солнце и месяц из-под тучи выглядывают, холодом и теплом меня обдувает, да и сам я стою на месте.
* * *
Семь сорок – я сосчитал – сидели на верхних ветках засохшего тополя – все по направлению восточного ветра. Сидение их было беспокойным. Они перелетали с ветки на ветку, словно по команде, менялись местами. Если взлетала одна сорока, то трогалась и другая. Это было упоительное зрелище, смотреть на их перемещения, и я смотрел и засмотрелся на них, как дурачок. Я смотрел и пять минут, и десять, ничего не приобретая ни для ума, ни для сердца, ни для какой иной пользы. Я бы мог сказать: для наслаждения, но о каком наслаждении может идти речь, когда дело идет о семи сороках, перелетающих с ветки на ветку?
* * *
Явились в тонком сне, до пробуждения, такие слова: "лежит между умом конечности и разумом бесконечности." Что лежит между этими двумя величинами? Познание? Истина? Красота? Человек? Бог? Еще что-то? Так и осталось человечество без ответа на этот вопрос. Не осчастливил я его этой великой мыслью – проснулся.
* * *
Не поворачивается язык природу называть "окружающей средой". Окружающей кого? Человека? Господи, прости!
* * *
Один иностранец сказал: я люблю Россию за литературу девятнадцатого века. Что же, этот человек был не дурак и знал, что любить. Кто же ее за это не любит? Русская литература девятнадцатого века - это золотое слово, сказанное человечеством. Я тоже люблю Россию за литературу девятнадцатого века. Но еще больше я ее люблю за молчание пятнадцатого века, шестнадцатого. Почему-то так получается, что я люблю за невидимое больше, чем за видимое. А может ли иностранец полюбить Россию за ее невидимое, как мы любим за невидимое Грецию, Израиль, Китай, Индию, Египет?
* * *
Гоголь говорил о невидимых миру слезах. А можно говорить о невидимой миру радости. О невидимой миру любви. О невидимых миру травах. О невидимых миру закатах. Ты шел мимо травы, ты ее видишь. Ты прошел, она для тебя невидимая. Впрочем, может быть, и видимая, и невидимая.
* * *
Русское невидимое. Человеческое невидимое. Греческое невидимое. Египетское. Невидимая Русь, Россия. Мне только о невидимой России и хочется говорить. Или еще лучше: молчать. Помню в отрочестве читал книгу о человеке-невидимке. Но это совсем не то. Какие-то волны любви заполняют тебя. Ты любишь мир видимый и мир невидимый. И невидимый мир больше. Хотел бы сказать, ты только невидимый мир и любишь. Но едва ты это сказал, ты чувствуешь, что и видимый мир тебе не нелюбим. Я бы даже так сказал: ты любишь, а что ты любишь, это уже не имеет никакого значения. Удивительно это вечное, неослабевающее молодое чувство любви. Поистине, дитя любит яблоко, юноша девушку, зрелый муж дело, старик бога. Любовь от первого твоего крика при рождении до последнего у могилы. А может и за ней. И везде одно – любовь. Всю жизнь жил любовью и не смог об этом сказать. Бог не дал.
* * *
Семьдесят лет советского, большевистского пленения, или лучше сказать, пустынничества, жизни в пустыне сделали очень важное дело, они освободили Россию от Европы, сделали нас свободными и перед ней, и перед всем миром. Нынешнее преклонение перед Европой это уже фарс, несерьезность. Мы вдруг стали мудрей Европы, и, может быть, никого ничему не научим дельному, но сами научены. Эти семьдесят лет пустынничества, может быть, самые золотые годы России. Важно только это осмыслить, понять.
* * *
Шел по речному лугу. Вот живой цветок клевера среди мертвой травы. Вот невысокий и хилый, но живой кустик тысячелистника. Вот лютик едкий, обыкновенный. А вот заточился в траве, но бросается в глаза маленький желтый крестик калгана. Луг, подчиняясь общему закону, побурел, пожелтел, помертвел. А эти одиночки живут по закону своей жизни, цветут, нагоняя свой срок, вопреки и наперекор холодам, морозам и низкому солнцу. А вот два жаворонка висят над лугом. Может они еще и песни поют? Прислушался. Даже шаг убавил, остановился. Нет, песен они не пели.
* * *
В прошлом году престольный праздник деревни Воронич Крестовоздвиженье отмечал в обществе слепой старухи, весь день смотревшей телевизор. На этот раз был один.
* * *
Русскому человеку не свойственно учительство. Он скорей всегда ученик, считая, что ученичество - лучшее учительство.
* * *
Морозное утро. И до восхода солнца по краю неба над Шаробыками и Тригорским сизо-розовая полоса, как корона, опоясывающая землю. Так всегда рисуют небо художники Полхова Майдана. Торжественное, великолепное, самое лучшее в своем проявлении, как "добрый молодец" или " красная девица", как постоянный эпитет, характеризующий вечную и абсолютную добродетель. То, что зовется идеалом. Желание вырвать у природы, у всех неб самое лучшее.
* * *
Я не учитель, но как пережить смерть и воскрешение и не передать не поделиться с другими. Другие-то этого опыта не знают. Как не помочь в беде, в спасении, поисках радости, даже если никто тебе не верит, никто не слушает.
* * *
Опыт умирания и воскрешения это сине-красная полоса, опоясывающая землю в морозное утро перед восходом солнца. Это лучшее. Или даже наилучшее.
* * *
Это я умер и воскрес? Нет, это умер и воскрес русский народ. Ни один европейский народ не знает современного опыта умирания и воскрешения. Раньше знали. И многие оставили об этом опыте свидетельствования в виде прекрасных мифов, прекрасных сказок. Но это было в прошлом. Правда, и такое прошлое, лучшее прошлое, бывает, живет. Но русский народ обладает еще и современным опытом.
* * *
Моя задача скромна: сказать только о том, что я пережил и что знаю, не сравнивая себя ни с кем, ни с чем, а лишь находя подтверждение в том, что уже было. Не различия находя, а сходство, сродство. На нахождение различий у меня уже нет сил. Да это мне уже и неинтересно.
* * *
Чтобы понять разницу между православием и католицизмом достаточно прочитать "Жизнеописание" Плутарха. Мне возразят: он любил греков. Так ведь и было за что их любить!
* * *
Одиночество чем прекрасно? Тем, что оставаясь один, ты раскалываешь себя на две, а если повезет, и на три части. Раздвоение неплохо, растроение – хорошо.
* * *
Рильке говорил: главное, выжить. Нет, выжить этого мало. Главное, победа. Было и: выжить. Но это было до смерти и возрождения. Там, действительно, хотелось выжить до чего-то основного, до свершенного А после свершения, о том, чтобы выжить, не могло и не может быть речи. Победа и только она! Без победы нет ни человека, ни травы, ни бога. Так говорю, стоя у могилы, старый, бедный, больной, забытый, непризнанный – побежденный. Но побежденный и побеждающий.
* * *
Сидел за столом и смотрел, как за окном пылал умирающий закат. Вполне обыкновенный закат с тучками, с желтым сиянием солнца; просвечивались разноцветные листья на засыпающих деревьях; в приближающихся сумерках слегка туманилась земля, – такое бывает не раз и не два – едва ли не каждый день, – а ощущение было такое, словно в природе происходило нечто редчайшее, единственное, исключительное, что не произойдет уже никогда. Хотелось узнать, почему же так происходит, и не мог узнать.
* * *
Утром очень нежная заря. И красивая в блеклости своей. Без всяких торжественно-торжествующих красок, без обещаний побед и поражений, но и не будничная, на всякий день. Скорей застенчивая в своей красоте. Глянешь в первый раз – ничего не увидишь. Глянешь во второй раз – красоту увидишь. Глянешь в третий раз – ничего не увидишь и красоту увидишь вместе.
* * *
Я был современником и свидетелем многих утренних и вечерних зорь.
* * *
Перед пробуждением, не открывая глаз, думал об отце, о его аскетичности /"мне ничего не надо"/, о его уходе в матросы в пятьдесят лет, о служении партии пятьдесят лет /"я верю не в Сталина, а в партию"/ о том, что он не захотел идти в директора бани и гостиницы, а в председатели послевоенного колхоза пошел /"призвала партия"/, не умея отличить пшеницу от ржи. И был недоволен уровнем своих размышлений о нем. О том, что сказал о нем В. /"Он или трус или дурак"/. Скорей всего дурак и эту его дурость я перенял у него в наследство. О том, что он принял, родившись, и что передал мне после своей смерти.
* * *
Видел сон. Я приласкал механическую, жестяную куклу, проявил к ней душевное чувство, любовь и она ожила, стала летать к удивлению многих и меня самого, хотя слабым своим умом я догадывался о причине этого преображения.
* * *
В молодости думал о старости, что она тяжела, "болезни, грехи", в зрелости, что легка, "духом жив", в старости, что тяжела и легка.
* * *
Первый снег, я убрал все в саду и в огороде; опорожнил бочку с дождевой водой и унес в сарай, туда же втащил кухонный летний стол, спрятал ведро, котовые миски, чтоб не засыпало снегом; собаченция, рвавшаяся все эти дни на свободу, спит на моей подушке; я осмотрел свое хозяйство и сам затворился в избе; сижу; гляжу в окно: что же дальше случится? Снег редкий, скорее не снег, а мелочь, и, поскольку земля тепла, не успела замерзнуть, тает; снег падает на листья дерев еще кое-где зеленых, и желтых; северный ветер; прямо передо мной зелено-желтая стена кустов и деревьев. Вот сорока прилетела, сидит на калитке. Сорока свидетельствует о приходе гостя. Вот пес соседский приперся, подлез под калитку, проник в сад, ногу поднял, помочился и исчез. А это что бы значило?
* * *
Моя продолжительная жизнь в одиночестве привела меня к варке супа таким способом: я приготовляю все продукты, чищу и режу, и разом отправляю их в кипяток. И они у меня варятся все вместе и каждый по отдельности. Торжествует полная демократия. Мне возражают: не все сварится ровно. Я отвечаю: все. Дело в том, что я режу овощи /я варю щи/ разными по величине, то, что варится дольше – мельче, а то, что варится быстро – крупно. В результате все приготовляется в один срок. Есть и еще один способ варки: класть продукты по очереди, по времени. Так делает большинство поваров, так делал когда-то и я, но первый способ мне нравится больше. Он, вроде бы, проще, но сложней. Но главное, к приготовленной пище добавлена еще и чистота идеи.
* * *
Кстати, о Розанове. Некоторые критики его упрекают в беспринципности /и очень горячо!/ и даже низости, оттого, что он печатал свои опусы то в правой прессе, то в левой, то ругал евреев, то хвалил их. Хочется защитить его от подобной несправедливости. Розанов, как бы он ни был невзрачен на вид и скромен в своих поступках – гений, и печатал ли где он свои творения, говорил ли о чем, он обращался лицом не к миру, а к богу, проявляя при этом не двурушничество, а чистоту идеи. В главном своем он ни в чем не соврал, и остался чист, как бывает чисто зимнее небо.
* * *
Гулял в лугах Сороти. Что видел? Остывшую лягушку на луговой дороге. Я тронул ее ногой. Она чуть пошевелилась. Вóрона высоко в небе, летящего на восток. Пока я размышлял, кто это: вóрон, гусь или какой хищник – вóрон каркнул, и я услышал его удаляющееся карканье. Один живой малюсенький цветочек калгана среди мертвой травы. Слышал шум самолета, но его самого в облаках не видел. Уже в самой деревне незнакомый мужик спросил о дороге в Святые горы. Я ответил. Потемневший тысячелистник стоит карликовым лесом, не потревоженный ни косой, ни пасшимися летом коровами, ни ветром, ни снегом. Один засохший цветок я сорвал, растер, понюхал и услышал запах упокоившейся природы. Она источала благоухание. Мощи святого и только!
* * *
Я бы мог сказать, как зверь, как трава, как дерево: люди мне были не нужны. Можно поставить вопрос и иначе: нужен ли был я им?
* * *
Вменяют Розанову в достоинство, что он обнажался до срамоты. Но, во-первых, это не совсем так. А, во-вторых, и это самое главное, как не обнажиться перед лицом бога? Тут ты никакими тряпочками не прикроешься.
* * *
Учитель приходит, когда готов ученик. Но когда готов ученик?
* * *
Тает снег на неопавших листьях дерев. Подошел к дубу, а он шумит от капель.
* * *
Гений это тот, кто соединяет несоединимое и разъединяет неразъединимое.
* * *
Конечно же, не "Сонеты к Орфею" /Рильке/. "Сонеты Орфея". Всего-то две буквы и надо бы заменить."Сонеты к Орфею" - это любящий."Сонеты Орфея" - это любящий и любимый. Но говоришь "любящий" и больше ничего не надо.
* * *
Говорят: природа не молится. Да как же не молится! Она в немоте, в молчании своем молится. В чистоте сердца к богу взывает. В молчании говорит. Человек ее голоса, может быть, и не слышит, а бог слышит. Для него она говорит. Отказали в душе природе, а она - само дыхание. Молится, потому и живет. Потому и цветет каждую весну и угасает зимой. Потому и листья у осины трепещут, и синичка у окна тенькает, и канюк вечно кружит в августовском небе над Шантилихой, и солнце встает, и луна садится. Сама живет, да еще и человеку дает пробавляться. Нет, допустить, что природа, мир не молятся никак нельзя. Скорей можно допустить, что она, как монах-подвижник, молится ежедневно, ежечасно, ежеминутно, не прерывая своей чистой молитвы ни на мгновение. И как это ей удается при других отвлечениях и заботах – вот вопрос. Там она зазевалась, там застоялась, там заленилась, там засмотрелась, да мало ли каких отвлечений и забот может быть у природы, не труп же она, не мертвец, не колода бесчувственная, а вечно жива и юна.
* * *
В каком смысле я считаю свою жизнь монашеской? В том, что я пытаюсь, стараюсь жить в чистом уме. А мое писательство - это уже дело второстепенное, это уже снисхождение вниз к слову. И задачу я себе ставлю каждый день не написать что-то, а держать ум в чистоте. Каждое утро я встаю, ем, беру метлу и принимаюсь наводить чистоту в своем уме. Как старательная домохозяйка. Дворник своего ума. Подметало. В работе лесника это называлось: прочистка леса. Я прочищаю лес своего ума. Дело это трудоемкое и ни на что другое у меня не остается времени. И мне жалко тратить время на что-то другое. Тем более, что прочистка эта не всегда удается. Чистишь, чистишь, а все грязь остается.
* * *
Ветер, дождь, снег и последний, кажется, листопад. Только сирень одна стоит зеленая, а все остальное или пожелтело, или побросало свои листья и добрасывает оставшиеся. Сад, дорога, лес – все в опавших листьях. Дали и верх открываются. Глянешь в окно, а там яблоня голая стоит. Голая и неголая. А в какой-то невидимой одежде. И красива. Еще красивей, чем была. То была купа среди разных очертаний. Теперь очертание среди куп. И то: суть переменилась, превращение произошло.
* * *
В молодости чудеса редки, в старости они на каждом шагу. Топил баню. Дым из трубы поначалу прибивался к земле, а потом /был мороз/ устремился к небу. И такая была в этом дыме мощь, что нашла меня эта мощь уже в парилке и унесла в рай.
* * *
В молодости так пело, танцевало и скакало тело, что высшее удовольствие находил не в движении, а в стоянии.
* * *
Говоришь: последний листопад. А где он, последний? Куда ни глянешь, висят на деревьях один, два, три листочка. Последний будет весной, когда появится на ветке почка первого листа.
* * *
Гомосексуализм, лесбиянство и прочие "излишества" могут некоторых привести к открытию каких-то тайн. Но всегда вместе с этими тайнами, как довесок, будут тяготить, если совсем не прибьют, "излишества". Чисто только здоровье.
* * *
Ругают русскую литературу за ее миссионерство. Советуют не лезть в духовные сферы, а развлекать. Мол, вон, что натворил старик Толстой. От гордыни чуть не лопнул. Действительно, дров и Толстой, и другие наломали немало. Но кое-что и хорошее сделали. Это раз. И два. Со стороны-то оно видней, да только одну сторону. А другую сторону не видать. Как обратную сторону Луны. Даже если с той стороны посмотришь, все равно будет видна одна сторона. Со всех сторон можно увидеть только, глядя изнутри. И еще. Если русская литература привела Россию к революции и гибели, то она же приведет ее и к новой жизни, к возрождению. И нам отказываться от ее высшей цели никак нельзя. Это ее особенность, а не только ее достоинство или недостаток. Западу угодно развлекать. Пусть развлекает. Мы не хватаем его за руку. Но и своей свободы учить не отдадим.
* * *
Можно развлекать. Можно учить. Но можно учить, развлекая, и развлекать, уча.
* * *
Беда Толстого не в том, что он учил, а в том, что учил, себя не научив.
* * *
Я возвращался по луговой дороге домой. Был конец дня. Солнце садилось на западе за Тригорским. Часть неба была в тучах, другая часть синела чистотой и эту синюю часть неба отделяла от остальных туч черная полоса огромной дугообразной тучи, образуя в небесах некое подобие озера или кратера. Это было красиво, и я невольно залюбовался этой красотой, а залюбовавшись, остановился и стал думать: в чем причина этой красоты и красоты вообще? В начале я пришел к мысли, что красота - это тайна. Это меня не удовлетворило. Я стал думать дальше и пришел к мысли, что красот бывает два типа: красота внешняя и красота внутренняя и что у них есть какой-то общий закон. И закон этот состоит в том, что красота это то, что соединяет несоединимые соотношения. В чем были несоединимые отношения на небе? В контрасте черного с синим? Возможно. Но в чем заключается красота внутренняя? Казалось, я угадывал: в соотношении, в соединении противоположностей: в силе и слабости, храбрости и трусости, знании и незнании. В чем красота женского лица? В гармоничном соотношении двух частей лица, правого и левого, в асимметрии. Придя домой, я попробовал поделиться этой мыслью с дамой, художницей, окончившей Академию художеств. И был осмеян и отвергнут. Я и сам был недоволен собой: говорить о красоте такими скучными словами?! Куда лучше сказать, что красота это тайна. На этом и успокоился.
* * *
Встретились четыре молчальника и разговорились. Один говорит: молчание это молчание. Другой: молчание это слово. Третий: молчание это слово и молчание. Четвертый: молчание это молчание и слово.
* * *
Современный человек, гомосапиенс, он утром встает и включает радио, чтобы усладить свою душу букетом новых знаний. Человек средневековья, человек веры, гоморелигиос, он утром встает и, созерцая икону, творит молитву, чтобы усладить свою душу букетом новой веры. И так получается, что одним на каждый день нужны новости, а другим молитвы, одним знания о мире, другим о боге. Люди веры и люди знания и, как редкое исключение, люди веры и знания. Но это уже мудрецы. Их всего-то в мир приходит единицы на какое-то количество времени. И трудно от одних требовать то, что есть у других. Новое получают и те и другие. Но одни его получают в виде новостей мира, а другие в виде новостей бога. Одни припадают к целому через целое, другие через часть и через множество частей. Так и со мной случается, то я живу и каждое утро включаю радио, то каждое утро творю молитву. Но если слушание новостей меня угнетает и радует /больше угнетает, чем радует/, то творение молитвы всегда веселит. Так мои времена веры и знания чередуются между собой, так каждый день то букет новостей я вдыхаю, то букет веры. И другого у меня ничего нет.
* * *
Современные учителя учат: делай улыбку и к тебе придет радость. Древние учителя учили: твори в душе радость и к тебе придет улыбка.
* * *
Листья липы падают вниз. Небо же ясно, стыло и мертво. Что, кто же туда стремится к нему? Не робкие ли их, омертвевшие души?
* * *
Святые отцы говорят: умирай ежедневно, чтобы жить вечно. По своей суетной натуре я бы сказал самому себе: умирай ежеминутно. И этого было бы мало.
* * *
Для Пушкина смерть человека не в смерти /смерть – случайность/, а в сумасшествии: человек живет, но он мертв.
* * *
Утверждают, что смерть в здравом уме – благо. Не возражаю. Но по мне не такая великая беда, если человек уходит, как и приходит сюда, в беспамятстве. Впрочем, какая смерть не законна?
* * *
Утверждают, что люди пришли к богу от страха к страшным явлениям природы, к грому, к молнии, например. Спору нет, и гром, и молния, ужас, как страшны. Но мне думается, что к приятию бога люди пришли еще и через познание себя, когда незнание обернулось знанием, а знание, в свою очередь, незнанием. Это ли не гром, это ли не молния в своем сердце, в своей душе? В своем уме?
* * *
В лесу со мной произошло раздвоение единого и соединение раздвоенного. Все остальные сорок лет я только укреплял это завоевание. Пустынь открывает человеку глаза на единое и раздвоенное. Человек - не бог, один он жить не может. Он живет с матерью, с женой, с детьми, с дьяволом, с богом. Это уже как ему повезет, и какой путь он выберет. Испытание одиночеством дело трудное и опасное. И в благополучном исходе без божьей помощи не обойтись. Нераздельность раздвоенного, неслиянность единого – это не только суть божественной троицы, это суть жизни и переживаний любого пустынника. Уходя в лес, я не знал, какое сложное и трудное дело затеял. Моей жизни на него оказалось недостаточно. Легкомыслие скорей помогло мне, чем навредило. Неприязнь к пустому философствованию облегчило путь. Тем более что рядом со мной не было ни учителей, ни сподвижников. Может потому и успехи невелики.
* * *
Молчание, как какой-то горб, как смерть, как могила и, как свобода, жизнь, спасение. И всю жизнь приходится нести и то, и другое. Мудрые люди говорили: это брань с бесом. Они знали, что говорили, и слов на ветер не бросали. Что же это за бес такой, что прилепляется ко всему живому /и мертвому/, и с кем приходится биться до края могилы? Вот такой и есть, окаянный. Но и ангел бороть его помогает. Ты в борьбе изнемогаешь, а ангел помогает.
* * *
Приходит осень и каждый раз она мне навевает мысль о Христе. И мне почему-то становится грустно. И Христа я все-таки больше воспринимаю книжного, как бога, умирающего, чем воскресающего. /Силы умирания в нем больше./ Сам же я больше отдал сил воскрешению. Вот и сегодня сходили мы с Арапчиком на Сороть, к трем соснам, поглазели на луга, на леса и, кроме грусти о Христе, ничего не принесли. Иногда плакать хочется от этой грусти, но не плачу, бог слез не дает. Как это ни странно, но осень для меня - пора Христа. А весна? А весна не Христа, а какого-нибудь Ярилы, который едет верхом на своем коне и вслед за ним расцветают луга. Странно, но прелесть весны, прелесть жизни мне воспринимать тяжелее, чем прелесть осени, прелесть смерти. И я понимаю это так, что за видимой прелестью жизни виднеется невидная прелесть смерти, а за видимой прелестью смерти виднеется невидимая прелесть жизни, которая бодрит, утешает и помогает крепить дух.
* * *
Говорят, что общение человека с человеком дороже, чем общение с травой, луной или солнцем. Мол, все-таки, нужно считаться с тем, что человек - венец творения, он и любит сильнее, и на добро мастер, и на участие скор. Не буду спорить. Возможно, что и так. И даже вполне соглашусь, что так. Но, вместе с тем, и возражу. В иных случаях, повторю, в иных, общение человека с травой, с луной, с солнцем, возможно, и выше, и чище, и спасительнее, чем общение с человеком. Даже, несмотря на то, что он - венец творения. И тут уж ничего не поделать. Но дело даже еще и не в этом. Почему, собственно, нужно противопоставлять человека природе траве, луне, солнцу? Так ли уж обязателен, так ли необходим этот выбор, так ли мы жить без него не можем? Не знаю, как другие, но что касается меня, то я легко обхожусь без этого выбора, и когда встречаюсь с травой, с луной, и уж, тем более, с солнцем, то не вижу разницы между ними и человеком, и уж тем более тогда не сверлит мою голову мысль, что человек - венец творения, общаюсь с ними на равных, а может даже чуточку и нет, может даже чуточку и возвеличивая их, чуточку приподнимая, я в них вижу венец творения, способный и осчастливить и отблагодарить, а себя и себе подобных – худыми и последними. И это помогает мне жить сейчас и надеяться на жизнь в будущем. Сколько раз трава, луна, и уж тем более, солнце спасали меня от гибельных бед и от смутных желаний, сколько приносили они мне радости, сколько волновали и успокаивали душу? А человек, опять возразите вы мне? И он спасал, и встречи с ним приносили мне радость и волновали душу, так сильно, что она, душа, до сих пор залечивает ушибы и раны. Где она, разница, в чем? И человек может тебя обидеть, и луна отблагодарить. А уж о солнце и говорить нечего. Вот выходит оно из земных недр ярым, всесжигающим, встает над горизонтом, и, ворочая своим огненным оком, торжественно, как бог, совершает над миром свой путь. Протрем же глаза, поохаем, покряхтим, позеваем, встанем с постели и поспешим же и мы вслед за ним.
* * *
Когда я хочу писать и пишу, и меня притягивает к столу, это понятно. Стол – рабочее место для писания. Но почему меня притягивает к столу, когда я не хочу писать, когда я молчу, этого я сказать не могу. Я – по глупости своей и худобе, по простодушию и наивности – объясняю это тем, что тогда я пишу слова невидимые. И тогда стол – рабочее место для этого "художества художеств", как называли это состояние, этот труд святые отцы. Не иду я тогда в лес, не иду в поле. Оно и понятно. Что там делать? Любоваться дивными красотами природы? Налюбуемся в другой раз. А сейчас за дело, ибо самые прекрасные – и лес, и поле – теперь во мне самом, в моем сердце.
* * *
На дворе и в избе с утра было холодно, и я растопил печь, И когда нагрелась изба, потеплело и в природе: очистились небеса, засияло солнце, и я этому совпадению был рад и принял его с благодарностью, хотя и не понимал почему.
* * *
Осенние облака на небе такие плоские, такие тонкие – как лист белой бумаги, что хоть бери ручку и пиши на них очередные записки. …Да, дорогой друг и брат, мало, очень мало в современной русской литературе русского. Этнография есть, социальность есть, психология есть, натурализм русский есть, душевность есть, а русскости нет; русскость в русском молчании! И пока русский литератор этого не поймет, он не сможет выразить русскую русскость во всей полноте. Молчит грек, молчит итальянец-католик, молчит китаец, и, может быть, у каждого молчание одно и разное. У русских русское, у китайцев китайское, у итальянцев итальянское. Даже русскость у русских бывает разная. Одно дело Пушкин, другое Есенин, третье – Лесков. Не учиться писать надо по-русски, а учиться по-русски молчать. Не языком русским надо владеть /и им/, а русским молчанием. Можно, конечно, писать и не владея русским молчанием, но это, скорее, будет русское платье, чем русская душа. Чистая душа выражается в молчании, и тогда не важно, какая в тебе кровь – немца, негра или русского.
* * *
Молчать по-русски евреи не могут, для этого нужно умереть еврею как еврею, китайцу как китайцу, а как еврей может умереть как еврей, если над ним, как дамоклов меч, как топор палача висит: нет еврея не еврея. Еврей, распрощавшийся с еврейством, уже не еврей - это противоречит основному закону еврейства. Во всяком случае, я таких евреев ни в жизни, ни в литературе не встречал. А молчать по-еврейски они могут, могли. Были и у них великие молчальники. Ими и было написано их Святое слово. Они не только писали по-еврейски, они и молчали по-еврейски. А для молчания по-еврейски ли, по-русски нужен не только труд, и не столько труд, но божья благодать, нужно, чтобы это молчание спустилось с небес.
* * *
Молчит по-еврейски, по-русски – какая разница лишь бы молчал!
* * *
Почему еврею Пастернаку не удалось перевоплотиться в русского, несмотря на то, что он этого страстно желал? Потому что он не сумел до конца замолчать. А значит умереть и возродиться. Ты не только умри как еврей, ты еще и возродись как русский. Тут все дело в преображении. Способен ли ты на это? Дается ли тебе благодать?
* * *
Неспособность русских евреев умереть и возродиться - это немилость божья за распятия Христа. Не потому ли у них со времен Христа нет пророков, которые бы жгли их каленым огнем?
* * *
Не надо умирать в еврействе и возрождаться в русскости, ты умри как еврей и возродись как еврей и ты будешь и еврей и русский. Ты умри как русский и возродись как еврей и ты будешь и русский, и еврей /но не наоборот/.
* * *
Авраам не жертвовал сыном, он жертвовал собой. Христос жертвовал собой. Н. жертвовал не сыном, а собой. Таков путь жертвования. Другой путь: жертвование другим, не собой. Бог-отец жертвовал богом-сыном. Жрец жертвует жертвой. Преступник - жертвой. Жертва: смерть одного и рождение другого. Древние говорили: боги требуют жертв. Боги требуют смерти и возрождения. Посвящение, инициация – жертвование собой. Ты не раб божий, ты - жертва божья. Жертвует собой и муравей. Но ты, жертвуя собой, умираешь и возрождаешься, а муравей, умирая, умирает. Во всяком случае, так тебе кажется.
* * *
Встал рано. Тьма. Включил электричество. Один чай заварил – не тот. Другой – не понравился. Третий глотнул – тот. Пока чай заваривал, слегка просветлело. Свет выключил, занавески на окнах раздвинул. Сижу в сумерках, чаи гоняю. Как говорят: время между волком и собакой. Не знаю, что сейчас делают михайловские волки, рыщут ли в полях и в лесах, а мой пес Арапчик спит, дня дожидается. А что же я? А я и прошедшую ночь еще не скину со своих вежд и новый день не встречаю.
* * *
Когда ты открываешь в своем сердце свет, что ты первым делом видишь? Ты видишь первым делом бредущего по дороге человека, ты видишь леса и поля, ты видишь травинку в поле, ночную звезду в небе, солнце, луну и многое другое. И тебе от радости хочется петь хвалебную песнь всему этому или продолжать безмолвствовать.
* * *
В небе больше всего поражает его безмерность. Только потом понимаешь, что это мера божественного. Но до того, как увидеть небо, ты уже видел его в своем сердце.
* * *
Пришла осень. Уже потянулись холодные затяжные дожди. Пришли первые заморозки. Убраны огороды. Вспаханы поля под озимь. Потяжелел и закружился помертвелый лист. Пожухла трава. Улетели аисты и ласточки. По утрам стучат по переплетам оконных рам прилетные синички. Стало больше тьмы, чем света, холода, чем тепла. И вдруг подул теплый южный ветер. Посветлело и стало тепло, и я, убравший последнюю огородную грядку с морковкой, и оказавшийся свободным от всяких хозяйственных дел, увидел прекрасный светлый день, с дымкой, с солнечной рябью на реке, с редкими цветами не умерших луговых трав, и захотел его длить – это ожившее чудо; – и видел, как солнце клонилось к западу, – а я все длил его и длил, и час, и другой, и длю до сих пор, и буду длить до часа своей кончины.
* * *
И, все-таки, по В., – дурак или подлец был мой отец? Будь он подлецом, он бы после пятьдесят шестого года продолжал цепляться за свою карьеру, а не ушел из секретаря горкома партии в матросы. Это был вызов но не строю, не мировоззрению, не партии, а своему окружению, приятелям-коллегам, унизившим и оскорбившим его. До вызова партии и строя дело не дошло. Глаза не открылись. Значит, дурак. Как те миллионы, разделившие его судьбу. Народ. Но не тот дурак, что на печи в гости ездил, а что сам на своем горбе печь нес. Что-то есть общее в этих двух дураках, хотя и различны они по сути, один мудрец, другой простофиля. Мудрое дитя и глупое дитя. То, что складывается в одно, в общее, в народ. Можно призывать простофилю к суду, и даже нужно, но обращение будет не по адресу. Впрочем, бывает же в уголовном праве статья: непредумышленное убийство. Простота бывает от мудрости – преображенная простота, сложная. И простота от глупости, темная, обманутая, не добравшаяся до своей сути. Простота, сложность, сложная простота – путь по Леонтьеву.
* * *
Как в красивом найти красивое? В безобразном красивое найти легче.
* * *
Я часто физически ощущаю на своем лице маску страдания /когда хочу видеть бога/. Когда бог есть, ты спокоен. Или чуть улыбаешься. Зевс /бог/ спокоен. Будда /обожествленный человек/ улыбается. Христос /вочеловеченное божество/ страдает. Сколько образов спокойного, мужественного, гневного, ярого, доброго Христа, а мне всегда кажется, что он страдает.
* * *
Есть много мыслей, и есть одна мысль. Много мыслей это много мыслей. Одна мысль – молчание. Китайцы говорят и о двух мыслях. Но это уже так, для полноты.
* * *
Мои страдания от слов. С приходом молчания они не умерли, а приутихли. Можно говорить, что человек пал от познания, а можно, – что от слов. Если древняя философская Греция пала от множества мыслей, то современный мир – от множества слов. "Каждый человек должен написать в жизни хоть одну книгу". Не многовато ли?
* * *
Говорят: нужно удерживать мир от зла. Конечно, нужно. Говорят: нужно удерживать день от наступающей ночи. И это нужно. Встречаются смельчаки, которые способны и на такие дела. Хотя до конца день вряд ли удержать. Все равно когда-нибудь наступит ночь. Но стараются, и удерживают. Утверждают, что Платон не смог удержать Грецию от гибели. Да, не смог. Ну и что из этого? Зато помог приходу христианства.
* * *
Шел, а впереди заходящее солнце, а перед солнцем береза с зелеными листочками, только не листья у березы, а светящиеся блестки трепещут, а за березой сорока летит, крылья у нее просвечивают, и вся она просвечена до костей, только косточки видны. А за сорокой черная корова, и вместо черной коровы два рога из ничего торчат, а за коровой дали, поля, лес, луга, горушка с деревенскими избами. Это все тоже насквозь пронизано светом, но так, что и полей, и лугов, и леса и деревни с горушкой не видно, а вместо них одна ослепительная бездна сверкает.
* * *
К концу своей жизни что бы я мог сказать о своем отчиме-армянине? Добрый был человек, жаль, что яйцо лупил с другого конца. А о своих мачехах? И женщины они были добрые, и лупили яйца, как надо. Я был плох, я яйца лупил то с одного конца, то с другого.
* * *
Умный знает, дурак верит. Вот и вся история с отцом. Конечно, тут важно еще, что знает умный, и во что верит дурак. Но это уже мелочи. Отец сетовал, что он хотел учиться, а ему не дали. Но скорей он был не очень способен к учебе. Способности к вере у него были больше, чем способности к знаниям. На способности к вере и обманулся русский народ. А нужно было бы веру подкреплять знаниями. Вера в Ленина, вера в Сталина, вера в партию. /"Я не верю ни в Сталина, ни в Брежнева, я верю в партию"./ – вот с какими словами он умер. Но знать-то и не дали. Партия – секта. Кроме учебы в школе существует еще и само- познание. Но это для единиц. Вот отчего неприятие учителей. Они несли ложные знания. Верить в бога – да! Но верить в партию, в черта, в сатану – самоубийство. И еще истовое служение этому идолу, с энтузиазмом, с жертвованием собой, семьей, детьми, совестью, честью.
* * *
Входишь в избу и расширяешься до вселенной, выходишь и суживаешься до размеров избы.
* * *
Любить ближнего. А самым ближним иногда оказывается бог.
* * *
Настяжал святого духа на тысячу, на миллион лет. А можно ли себе представить историю человечества в миллион лет?
* * *
Пишу – радуюсь и плачу, молчу – радуюсь и плачу, не пишу и не молчу – радуюсь и плачу.
* * *
Пушкин собой подтвердил и утвердил святость Святых гор. В чем уникальность Михайловского? В соединении святости и гения, святости Святых гор и гения поэта.
* * *
Человек подобен богу. Никто не сказал, что речка подобна богу. Но человек подобен богу для человека. И речка для речки подобна богу. А вот подобна ли она богу для человека, я не знаю. Раньше была. Не только была подобна, но и была богом. Подобна ли богу сосна? Хочется думать, что и сосна подобна богу. И для сосны, и для речки, и для человека, и для дроздов, особенно для дроздов, поющих на закате дня на самой вершине сосны хвалебную песнь. Подобна бабочка. Подобны солнце и луна. Все в мире подобно богу, несет в себе его божественную часть. А если они не подобны, то их нет, не существует на свете. Или это какая-то виртуальная фикция, она есть, а потрогать нельзя.
* * *
Пришвин считал, что Розанов - это конец русской литературы, а это было новое начало. Впрочем, тут важно понять, что считать под литературой: букву или дух. Ибо для одних конец – конец, а для других – новое начало. Да и не был ли сам Пришвин тем, пусть и суковатым, и хилым, но живым ростком от Розанова?
* * *
Никак не отстанут от Булгакова: он сатанист, написал сатанинскую книгу. Он что, Толстой или евангелист Иоанн, написавший /записавший/ книгу Завета? Слов нет, есть у Булгакова и о Христе, и о сатане и его силах, но он не учитель, он писатель и написал художественное произведение, роман, называемый "Мастер и Маргарита." И судить роман и его автора нужно не по законам писания и содержания духовных и церковно-религиозных книг, а по законам художественной литературы. Что тут проще всего иметь ввиду? Можно относиться к вещи или явлению серьезно, можно несерьезно, а можно серьезно и несерьезно одновременно. Такое отношение /серьезно-несерьезное/ с древнейших времен называется игрой. Суть всех игр, и детской в том числе, в этой гармоничной двойственности. Суть творчества – игра. Суть учения – серьезность. Когда в учение проникает игра, оно становится мифом, сказкой. Пока учение серьезно – оно учение. Когда оно несерьезно /серьезно-несерьезно/ – оно сказка, миф. Булгаков написал современную сказку, которая учит, развлекая, учит по закону игры и требовать от него и от его романа учительства – это требовать невозможного. Возможно, он в чем-то перегнул, что-то написал не очень ловко, неудачно, но это уже дело вкуса, эстетики, а не этики. Булгаков не жалостливый писатель, но когда я его читаю, мне почему-то его жалко до слез. Может, потому что я и сам на себе испытал эту машину сатанизма и знаю, как она гнет. Но мне было легче, чем ему. Я был уже вооружен булгаковским сопротивлением, неприятием. Он же попал в самый ад. И мотив у него один: невыносимость сатанинской жизни, доводящей до сумасшествия, хотя сам он и добрел до спасения, до сказки. Мастера спасла Маргарита, Булгакова – сказка.
* * *
Интересно проследить изменения традиционных религиозных ценностей у Булгакова и у Шаламова. У одного бог заменяется сатаной, у другого Христос – Паном. Не отказ от духовных ценностей, а замена.
* * *
Стихи Рильке наряду с чувством освобождения, свободы вызывают какую-то тесноту. Я прочитал и почему-то забыл их, хотя многие мне показались замечательными /если бы не перевод!/ и близкими: высокое творчество сопряжено со схождением в ад и восхождением из него. И в ад спуститься и рай увидеть.
* * *
Прекрасная пора поздней осени, но не пышной, не "очей очарованье", не разукрашенной многолистной красавицы, хоть и чахоточной, а строгой, аскетичной, подобранной, голой, ожидающей прихода зимы. Поля и луга сливаются в один буро-желтый цвет /если нет озимых/, деревья обнажены, небо серо. Жизнь вроде бы и есть, и ее нет. Осень, как монах-отшельник. Жизнь как бы еще остается на земле и возносится к небу.
* * *
Каждый раз я испытываю восторг /и удивление/, когда ночью выхожу на крыльцо, и на мою голову надевается шапка звездного неба.
* * *
По-видимому, есть два типа, два пути творчества. Один - от частного к целому, другой - от целого к частному. Все, что от целого к частному это принадлежит эссе. То, что от частного к целому – остальная проза: роман, рассказ, повесть. Сюжет это тоже часть. Даже если это весь мир. Невидимое – целое. Это не означает, конечно, что в самом процессе творчества эти два типа взаимопроникают и отталкиваются. Желание и способность писать эссе - это желание и способность выразить целое. И ничего больше. Сказанное не исключает желание и способность писать целое в романе или в повести, но это целое уже будет другое целое, целое видимое, а не целое невидимое, а значит и не целое. Разве мир не целое? Но все равно по отношению к богу он только часть.
* * *
Подлинник, подстрочник, перевод – вот для меня идеал книжки стихов иноязычного поэта.
* * *
Рассудок Петра и безумие Евгения не есть ли это проблема самого Пушкина, его наступившей раздвоенности, а дуэль – поступок безумца? Его смерть есть и поражение и победа. Он умер не только христианином /Жуковский/, но и преображенным, дав русской литературе образец для будущего. Он искал смерти души, а обрел смерть тела.
* * *
Любопытна склонность моего гениального знакомца по соседней деревне писать прологи в своих поэмах. И очень удачно. "Руслан", "Медный всадник". Конец не в конце, а в начале. В "Руслане" он дописал пролог через десять лет. Чувствовал, что чего-то не хватало.
* * *
Вначале судьи и палачи, затем адвокаты и правозащитники.
* * *
Все умные мысли древние уже сказали, а если продолжают говорить, то повторяют сказанное в пятый, десятый, тысячный раз. Русские молчальники это знали и потому молчали, не желая засорять мир лишними словами. Знающий удовлетворяется существующим. Что же касается утверждения себя, то можно утверждать себя утверждением, а можно отрицанием, можно словами, а можно молчанием.
* * *
Ноябрь. Для земли поздняя осень, для неба ранняя весна.
* * *
Раздвоение - это безумие, ад, растроение благо, спасение, рай. Но без ада нет и рая. Так пал Адам, вкусив от древа познания, так падает каждый, вкусив этот плод. Одним это приносит радость и горе, другим горе и радость. Так чаще я возвращаюсь к своим лесным адамовым вопрошениям и они волнуют меня какой-то неразгадываемостью, тайной. Есть в них какая-то красота, свежесть, сила, напор, жаль только, что я пренебрег ими. Утро? Да. Не знаю – вот формула моей троицы. Вопрос, ответ и их плод.
* * *
Для Рильке важно выразить молчание в слове /"культурная Европа"/, для меня молчание в слове и в молчании, но особенно в молчании /"дикая Россия"/.
* * *
Один сын в юном возрасте спросил отца: есть бог или нет? Отец ответил: для верующего бог есть, для неверующего нет. Сын заключает: верующий - это человек, умеющий жертвовать собой. Сказано сильно, но вот и муравей жертвует собой ради других. У муравьев есть бог? Муравей верующий? Курица жертвует собой, спасая цыплят. Она верующая, у нее есть куриный бог? И, тем не менее, между человеком, жертвующим собой и человеком, нежертвующим собой, лежит какая-то огромная неодолимая пропасть, больше, чем между человеком и муравьем, человеком и курицей. Для неверующего человека бог тоже есть, но его как бы нет.
* * *
По еврейскому вопросу русский люд разделился на два лагеря. Одни /либералы/ говорят: надо закрыть еврейскую тему. Другие /патриоты/: надо ее открыть. По мне же милее третье: уйти в пустынь, в пустыни победить в себе врага, чтобы затем, как преподобный Сергий, сказать князю: "Благословляю тебя, княже, на бой и жду с победой!" Недоумевают: откуда взялся духовный подъем Сергия и его сподвижников? А все оттуда же, от желания спасти себя от греха, от зла и Отечество от монголов. Пустынь для русских была тем местом, где начинала коваться победа над врагом. Почему бы этот победный опыт не применить в борьбе с современным супостатом? Верю, что придет такой срок, и откроются глаза у русских людей, и выкуют они в своей пустыне всепобеждающий дух.
* * *
Русский оскорбляется по "чести": "Ты меня уважаешь?" Еврей по "крови": "Они нас не любят".
* * *
Когда утром с улыбкой просыпается двухлетний малыш это понятно. Это хорошо. Но когда с улыбкой просыпается утром семидесятипятилетний старик это подозрительно, это нехорошо, он или блаженный дурак, или убийца.
* * *
Современная технократия старается механизм поднять до человека, а человека опустить до механизма. Венец цивилизации – игрушка: совокупляющиеся роботы.
* * *
Вечером на стене монастыря заметил надпись вместе с другими незначительными, вроде: "Здесь был такой-то"; "Тот, кто смотрит на солнце, не видит света звезд". Или что-то вроде этого. Мысль красивая, но спорная. Или наоборот: мысль спорная, но красивая. Хотя еще спорней другая: "Здесь был такой-то". Был ли?
* * *
Чем объяснить духовное возрождение русского монашества в четырнадцатом – шестнадцатом веках? В первую очередь татарским насилием и русским предательством – потерей национальных духовных ценностей. Падение Византии и передача Руси первенства в православии - это уже счастливое совпадение. Современное монашество, видимо, пока не готово к такому подвигу.
* * *
Соревнуюсь в молчании с собачкой Арапчиком, и мне это плохо удается. Арапчик побеждает. Посоревноваться бы с солнцем, с травой, с камнем, с туманом. Посоревновался. И тут не получается. Посоревноваться бы с самим собой. Вот тебе соперник, достойный соревнования.
* * *
Понятие это неоплодотворенная мысль. /Вроде этой./
* * *
Пушкин говорит поэту: ты царь! Почему он так говорит? Потому что у поэта один господин – Господь.
* * *
Говорят: к концу жизни Розанов примирился с евреями. Да ничего он с ними не примирился, он как видел в них врагов России, так и продолжал видеть. Он с миром примирился, он с богом примирился, а потому примирился и с евреями. А это совсем другое дело.
* * *
Интересно, какое количество слов написал я за свою жизнь? Интересно, существует ли такое количество слов, после которого слово переходит в молчание? Интересно, почему оно /молчание/ ко мне пришло не тогда, когда я написал это количество слов, а намного раньше, или одновременно, или почти одновременно, или еще раньше слов? Интересно, что и вся моя жизнь прошла в объятиях этих двух красоток. Больших я не знаю. Но и меньших тоже. Интересно, что любил я их, двоих, одинаковой любовью, но временами то одной, то другой, отдавая предпочтение. Вот уж поистине всю жизнь влюбленный! Но и любимый.
* * *
Спустя несколько тысячелетий можно было бы сказать так: "Истина мне друг, но Платон дороже". Подобное лет сто назад сказал Достоевский об истине и Христе. Истина в наше время - существо оболганное и беззащитное. Платон, Христос пока еще могут обороняться, но и они теснимы бесами.
* * *
Самое трудное сейчас - становиться и быть чистым. Где найти чистую речку? Все реки полны отбросов и грязи. Где тот Иордан, погрузившись в воды которого, можно выйти живым и чистым? Увы, его нет. В недрах газет, радио, телевидения? В струях многомиллионных книг? картин? кино? Всюду грязь, мусор и нечистоты. Все труднее и труднее человеку освобождаться от нечистот, все толще и толще наносится на земле слой грязи. Да и сам не замусориваю ли я эти воды своими словами? Но так было всегда. И есть еще на земле чистые речки! Одну такую я повстречал на Карельском перешейке под Ленинградом сорок с лишним лет назад. Называется она Сестрой. В воды реки Сестры я и погрузил свое тело. И это был только первый шаг пути. А второй? Чистить пришлось не только тело, но и все остальное и, главное, сердце. И хоть прошло с тех пор много лет, и на Сестре я давно не был, а я все тру и мою ее водами свою грязь, и работе моей нет конца, и я недоумеваю: неужели той горстки воды, что я умылся молодым, мне хватает мыться до сих пор? И верю этому и не верю. Но, видно, хватает, раз моюсь. Поберечь бы эту речку, прославить, ведь не худое она творит, а доброе. Может и кого другого очистит, как и пыталась меня? Ей ли не петь гимны? Может кто другой окунется в ее воды, полежит на ее узеньком пляже, поглядит в небо. А там уж, если повезет, и вечность обретет.
* * *
Откроешь форточку и опять получаешь в лоб удар, но это уже не звуки, не трель соловья, а тишина. Оно и понятно – глубокая осень. Думается мне, что есть две тишины в мире, одна та, с которой живешь при себе, а другая та, что на воле. И та, что на воле, глубже твоей. Слышишь стук капель по крыше, если идет дождь, слышишь падение снега, слышишь звук машины на дальней дороге или шаг раннего прохожего, но это не мешает слушать ту тишину, что за окном. Сравниваешь ту тишину со своей и поражаешься ей, восхищаешься; и пораженный, и восхищенный, стоишь у раскрытой форточки, держишь ее в себе, пока она от тебя не уйдет.
* * *
Напротив моего окна растут липы. Кажется мне, когда я гляжу на них особым взором, и когда они освещены боковым солнцем, кажется мне тогда, что они зелены. Чуть зелены. Или если говорить точней: невидимо зелены, или если сказать совсем уж обыденным словом, обладают невидимым зеленым цветом. Это когда я гляжу на них в конце ноября, в декабре, когда день убывает и все покоряется зиме. В январе, а особенно в феврале, не говорю уж о марте – весне света, когда день прибывает, а вместе с днем приближается и приход весны, – невидимый зеленый цвет становится более зеленым и видимым, и уж в апреле, в мае, в самый разгар весны достигает своего обычного видимого зеленого цвета, а до того, он хоть и был зеленым, но был и невидим, если не смотреть на него особенным взором. Вот и получается, что у дерева, у каждого дерева, у липы, например, есть как бы два зеленых цвета, один цвет видимый, этот тот, который мы видим весной и летом, и другой – невидимый, который мы лицезрим, глядя на него особенным взором /и когда деревья освещены боковым солнцем/, глубокой осенью и особенно зимой. И желтизна листьев, их падение, этому не помеха, это обман, или тайна для маловерных, для которых с уходом лета уходит от дерева и зеленый цвет – цвет вечной жизни. Зри же, дорогой товарищ в оба, гляди на это дивное священнодействие природы, и не печалуйся о своей судьбе!
* * *
Окину мысленным взором свою жизнь, и все мне здесь кажется тайной. Взять детство. Что можно о нем сказать? Оно все погружено в молчание. Помню мать и отца и все, что связано с детством – чулочки, рубашечки, штанишки – и вместе с тем ничего не помню. Или молодость. Как лихо она вертелась! Сколько было силы и страсти. И девушки. А начнешь вглядываться. И оно в тумане. На что зрелость – близкая пора. Кажется, она было совсем рядом. И вся заполнена трудом. Но и от нее помнится лишь одно: сказки. Про старость же и говорить не хочется, вот она, можно пощупать руками. Но и она упирается в одно, в молчание – в тайну, которую не распознать.
* * *
То ты глядишь в мир. И что же ты видишь? Конечно же ты видишь и день и ночь, и солнце и звезды и все, что случается в мире, но больше всего, глядя в мир, ты видишь молчание и ему рад. То ты глядишь в себя. И что же ты здесь видишь? Ты видишь в себе и лень, и усталость, и тоску, и радость и все остальное, что происходит с тобой, но главное, ты видишь в себе молчание. И ты ему рад. То ты глядишь в молчание. И что же ты видишь? Молчание. И утопаешь в нем. И так получается, что и там, и там, и там ты видишь одно – молчание. И оно одно тебя занимает и радует больше всего на свете, хотя случается ты занят и радуешься, ты грустишь о чем-то, о ком-то другом.
* * *
Я знаю, есть люди, которые осудили бы мой путь, он, мол, на собственном опыте, а не по книге. Но почему не по книге? Книга – книга, и я – книга. Мы оба - книга /книги/. И если мы не противоречим друг другу и идем-бредем согласно и в ногу, то почему бы нам и дальше не идти, даже слыша недовольные и раздраженные крики со стороны?
* * *
Горы не умирают. Умирают дороги к ним.
* * *
Земля ли вращается вокруг Вселенной или Вселенная вращается вокруг земли? /Птолемей или Коперник?/ По вере и знания. С приходом единобожия появился Коперник, оттеснивший многобожие Птолемея. Человеку было куда двигаться. Овладевать земным пространством. Освоение небесных пространств, бездны не породит ли многобожия? Чем глубже в космос, тем больше богов! Вселенная, как земля, покоящаяся на трех китах.
* * *
Чтобы красота стала видимой, обнаружила себя, в ней должно остаться что-то невидимое.
* * *
Искушения каждый день, каждый час. Я бы даже сказал, каждое мгновение. Ни старость, ни опыт не спасают. Кажется, напротив, чем старее, тем они сильней. И тем труднее молчание. Но и без искушения нет борений. Ужасаешься количеству искушений и количеству побед. На тьму искушений одна сомнительная победа величиной с маковое зернышко. Да и то под сомнением. А я-то, умник, думал, придет старость и я буду ложкой мед хлебать. Вру, не думал. А подумывал только. И по другой причине. Тьма искушений – тяжело. А когда она удовлетворяется борением это хорошо, это прекрасно, это то, чем бы хотел закончить свою жизнь.
* * *
Пока, устав от забот, к концу дня я устраиваюсь на ночлег, Арапка – он шустрей меня, – мигом укладывается калачом прямо под мой зад, занимая там свое место. Я говорю ему: «Дай ноги протянуть». Не дает!
* * *
В десять часов вечера при звездах вышел погулять, дошел до Поклонной горки, повернул назад, глянул вверх и обомлел: вся северная сторона неба, которая только что была за спиной, горела. Это было сияние. С левой стороны, с западной над Тригорским сияние было и красным, кровавым, с правой, над Михайловским голубым, ангельским, прямо по северу, светлым до белизны, как будто над Носовым поднималось солнце. Сияние двигалось и переливалось из одного края в другой. Казалось, небо то сворачивалось, то разворачивалось, как свиток. И если в этот миг на земле время измерялось секундами и минутами, то на небе тысячелетиями и миллионолетиями.
* * *
Ужаснулся жизни человеческой. И тут же подумал: но ведь она подобна жизни сосны, травы, бабочки – тем, кем я пожелал бы быть после своей смерти. И удовлетворился этому ответу, как будто существование сосны, звезды или бабочки ценнее существования человека, того, кто живет по воле бога, а не по воле своей. А если точней, то и по той, и по другой воле. Когда я себя чувствую подобием сосны, звезды или бабочки я расцветаю /где же ты потерял венец первенства?/.
* * *
Если я себя чувствую подобием сосны, травы, если я свою жизнь воспринимаю, как подобие жизни травы, я чувствую свою вечность, И в ином меня трудно переубедить. Но тогда я и себя, и траву причисляю к существам, наделенным божественными качествами. А это ни в какие христианские ворота не лезет. Может только в самые узкие.
* * *
Почему мне кажется: вот человек жил, умер и ушел из этой жизни бесследно, как трава? А трава жила, умерла, и она уходит, как человек с надеждой на вечность, на спасение. Скорей всего и трава, и человек не умирают бесследно и уходят в вечность. Почему же тогда к человеку такое пренебрежение? Потому что человек - венец природы, он сильнее травы и губит ее, и вместе с тем себя, обоих не жалея. Кто из них несчастней и слабей? Кто ближний? Согласился бы я уничтожить всю траву ради жизни одного человека? Боюсь, что нет. Потому что и трава для меня – человек. И человек – трава. И я не мыслю их друг без друга отдельно. Нет травы, нет и человека. Трава - это совесть человека. И если он убивает траву, он убивает свою совесть. Трава - это человек. Река - это человек. Гора - это человек. Звезда - это человек. Бабочка - это человек. Боги победили кентавров. Но кентавры победили героев. А один даже закинул царя Соломона за куст.
* * *
Ван Гог говорил примерно следующее: "Работая над портретом, я работаю над собой". О себе я бы сказал еще жестче: "Работая над собой, я работал над портретом". Я так тороплюсь работать над собой, словно работать над портретом у меня уже нет ни сил, ни времени.
* * *
Как-то через несколько дней после приезда в город оказалось, что летнюю рукопись я оставил в деревне. А я так хотел над ней поработать в городе. Все взял – шерстяные носки, зимнюю рубашку, майки, трусы, тыквы, соленые огурцы в банках, морковь, свеклу, шапочку, фонарик, а рукопись забыл. По воспоминаниям современников Гоголь свою рукопись носил в портфеле, не оставляя ни на миг. Какой отсюда вывод? Я не Гоголь.
* * *
Иногда хорошо думать ночью или на рассвете, подремывая, в легком сне. Мысль тогда кажется разрешением какого-нибудь окончательного вопроса. И сладко от этого разрешения, и мучительно, что не часто, скорей редко, бывает в бдении. Скорей в бдении окончательное решение приносит молчание, а при эдакой дреме, при легком сне – какая-нибудь мысль. Так и сегодня дремал в середине ночи, проснувшись, и лелеял мысль о страшных и сладостных антиномиях русского человека. /И еще я думал: зачем мне тратить время на мысли о евреях, куда значительнее и интересней думать о русских. О том, что он вмещает в себя несовместимые категории: царство земное /коммунизм/ и царство небесное /Святая Русь/, святость и преступление /икона и топор/, добро и зло и так далее. И чем несовместимее и острей эти противоречия, тем сладостней, тем крепче бог. Противоречия эти не разрывают народ /разрывают/, а соединяют, образуя живой состав. Как, например, и у иудеев: Яхве и золотой телец. Но если иудей "жиреет" в диаспоре, то русские в лесах. Если иудей ловит рыбку в чужой культуре, то русский в молчании. Совершенно не изучено русское двоеверие: соединение христианства и язычества, как одной веры. Русские припадают к матери-земле и к Христу. Иудеи к Яхве и к золотому тельцу.
* * *
В споре между Пушкиным и митрополитом Филаретом Дроздовым /"Дар напрасный"/ митрополит занимает сторону книжника, а Пушкин Христа. И это тем более странно, что правда не на стороне поэта Пушкина, а на стороне митрополита Филарета. Митрополит говорит от лица книги, Пушкин от лица живого опыта гения. И он убедительней. Казалось бы, тут-то и поставить вопрос: что важней: книга или живой опыт? /Церковь, не уставая, говорит: книга./ Но, может быть, и вопроса не надо ставить, где и так понятно, что ценен живой опыт, поднявшийся до книги и книга, подкрепленная живым опытом. В данном же случае дар живого поэтического и человеческого опыта поэта перевешивает знание мертвой буквы церковника.
* * *
Что не позволило Рильке назвать книгу стихов "Сонеты Орфея", а не "Сонеты к Орфею"? Назвать себя Орфеем? Смирение или гордыня? Есть смирение паче гордости, но есть гордость паче смирения.
* * *
Со времен Пушкина русские гении обижаются на народ. Мол, не признает их народ. Не там они родились. Вот и Свиридов о трагедии заговорил. И они правы. Не признает своих гениев русский народ. Но он и себя не признает! Или не его топчут и убивают, обманывают и отбирают последнее, а он молчит и не высовывается, – терпит? А еще лучше – живет своей жизнью. Иногда пробует обидеться, но худо для него это обходится. Но и не признает-то при жизни! А после смерти, кто обойден был славой? Может сам Александр Сергеевич Пушкин? Да при наших порядках, если бы при жизни гениев величали, все дураки их места заняли. Или такого мы не знали? Нет, гений - это человек не от мира, а от бога и человеческий мир ему не указ. Это даже сам Александр Сергеевич понимал. А уж если так, то сиди, милый друг /это я к себе обращаюсь/и, как говорится, не рыпайся. Делай свое скромное дело и радуйся. И помни: русскому человеку, гений ты или бездарь, жить в пустыне – благо.
* * *
Вспомнил, как как-то весной я ездил с сыном на свой кордон после лет тридцати разлуки. День был солнечный с облаками и синим небом между ними. Ветреный и свежеснежный. По дороге заехали в Хапполово, там та же мерзость и новая церковь с часовней и иными постройками. Золотые купола. И памятник Александру Невскому. Как чудо какое-то. Стройка отдает новизной и какой-то неосновательностью, фанерностью, что ли. Город надвигается на мой лес со скоростью, мной не угаданной. Я-то думал, такое произойдет лет через триста. А он ширится, как квашня. Трехэтажные особняки богачей там, где я когда-то нищенствовал один среди елей и сосен. Впрочем и сосны старые все спилили. Остался черный лес. Красный выкрали. Но место это для меня все равно святое. Тут и Иордань и Преображение. И церковь стоит среди особняков, правда, невидимая. И купола ее золотые вспоминал до неба. А может и небо с солнцем и облаками. Что-то я вспоминал, что-то бормотал, но все сказанное казалось пустым по сравнению с несказанным. Чужие люди, сторожевые собаки за оградой, неприветливая мордовка-лесничиха с лопатой, не сразу узнавшая меня, и неохотно разговаривающая. Снег был по щиколотку, и мы прошлись от засыпанного колодца к лесу и вышли на дорогу. Заходить к леснику не хотелось. Только поглядел на свою избу издалека. Подержался за ствол старой сосны. Она меня узнала. Или не узнала? От дорожной суеты и душевного волнения я этого не понял. Не узнать не могла. Я-то ее узнал! У этой сосны я лепил снежных баб от скуки, от весны, от солнца, от молодости и здоровья. И сосны были мои единственные свидетели. И название кордона вдруг пришло мне в голову: "Лесная лошадь!" Я им не очень удовлетворился, но надо же когда-то дать ему свое название. А то назовут каким-нибудь Первомайским.
* * *
Убивая на земле бессмертное – речки, леса, зверей, воздух, человек творит смертное – машины, банки, небоскребы, города, оружие, атомные бомбы, ибо для человека бессмертна не только его душа, но и речка, земля, где он живет, лес, гора, облако, дающее ему дождь, его потомкам и предкам. Если же лес, речка, облако умирают, умирает и человек. Еще ни один человек на земле не родил речку, не родил гору, не родил облако, не родил лес. Речка рождает речку, гора рождает гору, лес рождает лес. И потому они бессмертны. И до тех пор.
* * *
Вера - это невидимое знание. Знание – видимая вера.
* * *
Когда-то в молодости я думал об отце: он отдал свою жизнь делу /партии/, я лучше, я умнее, я счастливее его, я отдам жизнь слову /литературе/. Недавно, сидя за вечерним столом, мой сын сказал мне примерно следующее: ты отдал свою жизнь слову, я лучше, я умнее, я счастливее тебя, я отдаю ее делу. Я согласился с ним, памятуя слова древних греков, что без здорового тела нет здорового духа, но тут же бес толкнул меня под бок и задал такой вопрос: что через некоторое время скажет ему его сын, мой внук?
* * *
Почему освобожденный Шаламов потянулся не к Христу, а к зеленому листочку? Почему Пришвин противился надеть на себя православный крест? Почему мой сосед по деревне Н. говорит, что хочет прийти к богу /читая 65-ый том Ленина/, но не к Христу? Почему Розанов прославил быка и умалил людей "лунного света"? Что это за бунт против христианства людей верующих, но не удовлетворенных современной религией? Что думают по этому поводу отцы церкви и думают ли вообще? Или укрываются от вопросов цитатами из писаний? Почему зеленый листочек оказался ценнее и дороже воплощенного бога? Падение ли это человека? И только ли падение? Виной тому смута или еще какие причины? Зеленый листочек Шаламова и мне не дает покоя. Выйти из ада и поклониться не Христу, а зеленому листку – тут есть какая-то тайна или загадка. Христос воскрес, но воскресения жаждет и человек. И зеленый листок ему порукой. И это странно. Листок ли? И если листок, то что стоит за этим листком? Свет или какая-то пугающая тьма? Крест и листок. Или: крест-листок?
* * *
Одни говорят: придите и владейте нами. Другие: придем и будем владеть вами. Одни переваривают властную элиту или изгоняют ее. Другие или уничтожают чужой народ, или уходят, прихватив его богатства.
* * *
Корочун. Самый короткий день года. И самая длинная ночь. Что-то это значит для судьбы, для жизни человека? А если значит, то что? А значит то, что самый короткий день – это начало самого длинного дня. А самая длинная ночь – начало самой короткой ночи. И ничего больше. Но и ничего меньше. А это уже не так мало.
* * *
Утром проснулся и лежал в темноте, страдая от немощи, что не могу прийти к молчанию. И так долго вел брань с бесом, пока не стало рассветать, пока не встал и не занялся будничными делами. И вспомнил другие утра, когда просыпался и радовался /с улыбкой/. И только, когда погулял с Арапчиком, позавтракал, сбегал в лавку, когда протряс себя физически, посветлел душой, обрел слабые начатки молчания. А тут и низкое зимнее солнце в чистом небе заметил, – оно почти касалось горизонта, катилось, едва ли не стукаясь о мерзлую землю, – и слабый снежок, едва видимый в морозном воздухе, и лучи солнца на стенах дома, на коврике, на тыкве, возлежащей на шкафу, – и всему этому возрадовался.
* * *
Видимо, мне на роду написано умереть не с молчанием, а со словами молчания на устах.
* * *
Мелкий снег. Слабый мороз. Белая земля и белое небо. Вечер. Черная собака у окна.
============