Официальный сайт писателя Бориса Николаевича Сергуненкова

Осень и весна

« Назад

 

Глава первая

 

     Шел лесом, был дождь, я поднял руки к дождю ладонями вверх и подумал, что руки связаны с небом, далеким и близким, они чувствуют небо. Было приятно гладить лицо. Оглаживал лицо, будто мир ощупывал.

 

    Обычно я хожу по лесу быстро. Такую привычку выработал давно, а тут шел медленно, торопиться было некуда, смотрел на сосны, на травы, на брусничник и думал: как быстро я иду! А ходить бы по лесу, чтобы у каждого дерева стоять сто, двести лет, и все равно это было бы быстро, чтобы разглядеть каждую веточку, каждую хвоинку, каждую трещину в коре ствола, чтобы проследить жизнь дерева от рождения до смерти. Но ведь и этого будет недостаточно, ты увидишь смерть этого дерева, а захочется посмотреть, как на этом месте появится новое дерево, как оно будет расти, какие будет встречать утренние и вечерние зори. Нет такого медленного шага, который бы удовлетворил мое желание. Любой самый медленный шаг был бы слишком скор. И не лучше ли идти быстро, и не угрызаться совестью, что торопишься и все пробегает мимо: и деревья, и жизнь, и кусты.

 

     Со странной мыслью смотрел на деревья. Каждое дерево желает твоего присутствия, общения с тобой. И эта береза, и эта, и эта. И ты бы только весь день и занимался тем, что ходил и общался с ними. Но со всеми березами пообщаться невозможно - раз. И потом, они спокойно обходятся без тебя, во всяком случае не умирают. Наукой не зарегистрировано пока еще ни одного случая, чтобы погибло дерево от разлуки с человеком. Собаки умирают, люди умирают. Почему же тогда кажется, что они жаждут твоего присутствия? Но посмотреть на небо - и оно хочет быть с тобой. И день и ночь. И травы, и все, что ни есть на свете. И обходятся без тебя потому, что ты везде, ты с ними или они с тобой.

 

     Можно так настроить себя, что появление цветов в природе принимать как признание их в любви к тебе. Но будет ли это правильно и что это даст? Я думаю: ты им должен объясниться в любви - вот почему они и вышли на свет, из человеческого желания найти объект любви. Их нет - кому бы объяснился? Я знал одного парня, он пню объяснялся.

 

     День теплый, парной, редкие и пухлые облака, воздух тяжелый, и небо тяжелое. Кажется, и нет облаков, а они есть. Я гляжу на облака, я опьяняюсь ими, я как хмельной. Опьяняться можно не только вином, а всем, если этого мало, редко бывает. Опьяняются воздухом люди из города, опьяняются поцелуем целомудренники, опьяняются трезвенники от запаха пива; опьяняются любители литературы от хорошей книжки, опьяняются от слов, жестов, поступков, встреч, расставаний, еды, леса, воды... Опьянение - это способность человека: у тебя много любви, она тебя коснулась крылом, и ты ею опьяняешься.

 

     Иду по тропе в двадцать втором квартале. Во время войны тут был передний край, шли бои. Окопов нарыли, блиндажей, они по сей день остались и еще долго, наверное, будут заметны. Тут можно найти простреленную ржавую каску, осколок мины или снаряда, старую винтовочную гильзу, кусок колючей проволоки. Это то, что на земле, наверху, а что лежит под землей - какие мины? чьи кости? - никто не знает. Когда мне пришлось рубить здесь просеку и я разжег костер, чтобы сжечь сучья, мины начали рваться с такой силой, что я едва унес ноги. Несколько раз в год появляются в старых траншеях мальчишки, ищут гильза, роются в земле, в опавшей хвое. Если у меня свободное время, я гоню их и стращаю смертными карами, чтобы они не рылись в земле, а нет времени, я пробегаю мимо них, и сердце у меня неспокойно: я думаю, не случилось бы с ними беды. Встретил однажды старика, приехал он из-под Харькова навестить места прошлых боев; как он сказал - «встретиться со своей боевой юностью». Лес с тех пор сильно изменился, и я повел его по лесу, а он узнавал места боев и не узнавал.

     Сейчас я иду и вижу: стоит прислоненная к сосне боевая винтовка. Я взял винтовку, ремень истлел, дерево - цевье и приклад - источилось от дождя и времени, затвор слегка поржавел, но работает исправно. Я подержал винтовку в руках, а потом поставил обратно, где была, и двинулся дальше. Отошел метров сто и думаю: зачем винтовку оставил? Кто ей хозяин? Не в сырой ли земле лежит? Винтовка теперь никому не нужна. А наткнутся на нее мальчишки - беды не миновать. Вернулся, забрал винтовку, вскинул на плечо и зашагал, как солдат, по дороге.

      Повстречалась компания - парень и две девушки, я им говорю: «Вот, винтовку в лесу нашел». Они: «Ах! ах!» Повстречался шофер у машины, я ему о винтовке. Он: «Ну-ну». Повстречалась ворона на сосне. Я ей о винтовке. Она: «Кар-кар». И подальше от меня. Повстречал цветок ромашки у дороги. Я ему о винтовке говорю. Он чуть клонится на ветру, молчит и смотрит на меня своим желтым глазом. Ничего он мне не сказал.

 

      Я довольно легко предсказываю погоду, хотя места наши капризны и неустойчивы до чрезвычайности. Я гляжу на закат, на ранние звезды, на темнеющее небо, и этого мне достаточно, чтобы знать, что завтра будет - дождь или вёдро. Но вот какую странную, деликатную штуку я обнаружил. Знать-то знаешь, а говоришь невпопад. Глядя на закат, знаешь, что будет дождь, а говоришь - вёдро. В чем тут дело? Мне кажется, в том, что есть мысли, которые не боятся высказывания вслух, а есть, которые боятся. Оставил ты свою мысль при себе, и она проявилась верно: будет дождь. Высказал - и она уже ложна: будет вёдро. Иную мысль не только другому высказать нельзя, чтобы не спугнуть, но и себе открывать небезопасно. Как молодой гриб, боится она взгляда. Глянул - и умертвил. И вот как получается: глянул на закат - и вроде знаешь, что будет дождь, но и не знаешь, ибо не сознаешься даже себе, что знаешь. Сознаешься - пропала точность. Но не сознаешься - ничего не узнаешь.

 

     Чему я научился, живя в лесу, и что, как мне кажется, пошло мне на пользу, так это ждать. Поскольку я был связан с лесом, не мог его бросить в нужную минуту, хоть иногда и бросал, мне приходилось ждать терпеливо и безнадежно, как ждут иные вдовы погибших мужей. Все мои отношения с миром строились на ожидании. Я ждал приезда на кордон любимой девушки, она ехала и не приезжала. Сидя на кордоне, я ждал гостей, они могли приехать, а могли и не приехать - мало ли какие причины и капризы удерживают иногда гостей, даже самых долгожданных, от приезда. Я ждал визита директора лесхоза, который должен был засвидетельствовать мне свое почтение, слегка поругать за небрежение и нерадивость к работе и дать очередные ценные указания, без которых, по его мнению, я не мог существовать. Я ждал случайных прохожих, грибников, ягодниц, я ждал в ночи браконьеров, которые вдруг решили, что им непременно нужно побывать в моем лесу, иначе они заболеют страшной болезнью, а то и вообще умрут. А если учесть и принять к сведению, что кроме всего этого я ждал утра, ясных дней, первых ягод, прилета птиц весной и прочего, я вообще был великая ожидалка, и уж что-что, а ожидать я научился на совесть. Иной раз сейчас мне кажется, что, будь Содом и Гоморра, смерть, ужас - и все дрогнет перед великим злом, я один не дрогну, не потому, что храбр и смел, а от привычки ждать. Мол, не такое терпели, перебьемся.

     Ожидание сослужило мне хорошую службу, и если что обогатило, так это оно. Порой мы так нетерпеливы! Ссылаясь на быстрый век, мы сами бежим, торопимся и попадаем в лучшем случае в никуда. Одно время мне казалось, я стал женщиной - я только и делал, что ждал. Я был как баба. Все это хорошо, но я удивляюсь, как я не умер. Я даже есть не стал, ожидая, что наемся без того, чтобы заботиться о еде самому и пихать ложку в рот. А кто бы в лесу сделал это вместо меня? Пень? Я заботился обо всех, обо мне - никто. Но так ли уж никто? Отчего же я тогда до сих пор еще жив и не умер? Может быть, святым духом питался? Как бы не так. Если я и остался жив, так потому, что заботился обо мне лес, пень тот же, травы, деревья, и кормили меня они, и поили, невидимо, конечно, даже для меня, потому мне и кажется иногда, что не заботились они обо мне и не кормили. А иначе не жить мне на свете.

     Удивляет меня человек. Только видимое славит и благодарит. А невидимое поносит и ругает. Так и я поносил травы и ругал их, что я заботился о них, а они обо мне нет. А все это было неверно. От своего неведения, невежества я не замечал их заботу. Как же я должен был восславить их, когда понял, что ошибся!

 

     Как прекрасен этот мир, как он прекрасен, как сладок он, и все у него есть, как великолепен он, этот славный мир, как он великолепен! Распластаться бы перед ним в раболепном преклонении, разве не такое желание бывает у человека, одолевшего в душе сомнения, нашедшего мир и гармонию, видевшего этот мир не прекрасным и не великолепным, в чем-то недостаточным? Все есть все. Есть смертельное желание пойти в лес, и есть такое же желание не ходить. Есть способность видеть, и есть способность к слепоте. Есть уши, и есть глухота. Есть ум и безумие. Есть сила и слабость и слабость и сила. Есть уродство, есть красота. Поистине все есть и все есть во всем. В маленькой девочке есть старуха, а в старухе девочка. В свежей женщине есть затасканный мужчина, а в мужчине баба. Иду, сидит молодой мужик, а из мужика старая баба выглядывает. «Как ты сюда залезла?» - «А никак. Я тут всегда была». А из старой бабы выглядывает дитя, а из дитя куст шиповника, а из куста выпорхнула синичка и улетела...

 

     Вчера шел по лесу и вспоминал об устойчивом своем чувстве торопиться жить, когда на кордоне наступило лето. Объяснить это чувство я не мог, я только знал его: едва начиналось лето, первые пригожие деньки, зеленела трава и начинали' благоухать цветы, я садился на солнце на завалинку и оживала у меня мысль, что все быстро промчится и потому надо торопиться взять лета побольше: и тепла, и летнего неба, и румяного солнца, и туманов. Вчера я понял, почему ко мне, в общем-то неторопливому человеку, приходило чувство торопливости. Я думал, что оно приходит оттого, что я за зиму намерзался, а летом отогревался, а это было не так. Не совсем так. Миг может быть и вечен, а жизнь любая скоротечна. И нет ничего скоротечнее жизни цветов. Едва расцвели - уже завяли. Невольно я глядел на цветы, на их торопливую жизнь и, уподобляясь им, от долгого глядения сам торопился. Мы всегда кому-то или чему-то уподобляемся, подражаем, хотим ли этого или не хотим, - отцу, матери, другу, гению, траве, речке, барану. Я уподоблялся цветку. Чему я мог еще уподобиться, если цветов в лесу тьма, - куда ни пойдешь, всюду они бросались в глаза? Я видел их быстрый рост, и их нетерпение передавалось мне. Вот и вся причина торопливости. Не солнце я ловил, сидя на завалинке, и не отогревался от зимы, как тогда думал, - я жил жизнью цветка. Угасали цветы, уходило лето, торопливость моя исчезала до следующего лета, я опять никуда не спешил.

 

      Я думаю, хотя и не утверждаю, - я далек от утверждения подобных вещей, - человек, в сущности, имеет то, что он имеет. Ничто не приходит извне. Природу нельзя обмануть, заплатить ей один рубль, а сказать - десять. Был у меня период, когда я так глубоко верил, что у меня не может быть ни одной порубки, ни одного сломанного дерева, что их и вправду не было. Что действовало тогда на моих браконьеров, не знаю, но они избегали появляться в моих кварталах, они обегали меня за десятки километров, и на протяжении продолжительного времени не было случая, чтобы кто- то даже по ошибке срубил дерево. Почему? Во-первых, потому, что я был твердо уверен, что этого не случится, а во-вторых, если и случится, все равно этого не может быть. Применяй нарушитель любые хитрости, вводи хоть весь свет в обман - ничего у него не получится. Так записано в Книге судеб, и иному не бывать, потому что ему не бывать. Как жалко, что в ту пору я охранял только свой участок леса, а думай я шире, возьми ответственность побольше, и моя вера могла бы сохранить весь мир, всю вселенную.

      Когда же я со временем (был у меня и такой период) порастерял свою веру, со страхом и ужасом стал думать, что мне не миновать порубок, я не уберегу лес, - браконьеры, как можно догадаться, были тут как тут. Они словно прочитали мои мысли на расстоянии, да, наверное, так оно и было. И такая в ту пору у нас пошла с ними рубка - страшно до сих пор вспомнить. Куда девался мой сон, благодушие, мир и спокойствие? Я был весь в войне, в ловле, в погоне, я носился по лесу, ловил их, караулил, зевал, опять находил, опять зевал, я умудрялся прозевать порубку у самого своего порога, у меня увезли собственные дрова, и я в ту зиму остался без тепла. Надежные мои границы расползлись и затрещали. Я возопил: погибнет весь лес! Тут натерпелся я страхов. Я стал труслив, ночью запирал дверь на щеколду, клал у изголовья топор, мне казалось, что меня убьют, а кордон подожгут. За каждым кустом мне мерещился враг, ствол ружья, капкан, ловушка. К счастью, эта пора миновала. А будь она дольше, и я бы не выдержал, сошел с ума, сколько бед тогда на меня обрушилось!

 

     Я смотрю на лес, на землю, на солнце, на травы не как на противоположное мне - это я, мол, а это не я, а что-то другое, -а как на продолжение мое, как я смотрю на свою руку, ногу. Просто есть я внутренний и есть я внешний. Руки, ноги - это продолжение моего внутреннего, а лес, небо, солнце чего продолжение - пальцев, глаз, мыслей, чувств? Все, что вне меня, все - продолжение мое. Солнце есть продолжение моей мысли, небо - чувства к девушке.

 

     Жить, как трава. Но разве трава живет, как мы? Мы не спешим, а трава спешит, трава так торопится, что по всему лесу треск раздается. Весной она торопится выйти к свету, летом - расцвесть, осенью - дать семя. По-моему, самое торопливое на свете создание - это трава. Поразительно, как при такой спешке она успевает жизнь прожить. Я знал человека, который так торопился прожить детство, что на юность его не хватило. Траве срока, отпущенного судьбой на старость, на юность, хватает. От весны до осени она успевает родиться и умереть. Иногда мне кажется, что она потому так спешит, что знает, что в следующем году родится опять и будет возникать вечно, пока держится солнце и земля и мир находится в равновесии, и именно оттого, что она так торопится, она вечна. А если посмотреть с другой стороны, по отношению к чему она торопится? По отношению к себе, ко мне, человеку, к дятлу? По отношению к миру, к звездам, к земле она совершает свой путь, ни на йоту не отклоняясь ни вперед, ни назад, а следует строго по графику.

 

     Что мешает мне сейчас быть свободным, веселым, счастливым, иметь веселое расположение духа? Я одет, обут, накормлен. У меня есть крыша над головой. Я не мучаю себя мыслями, что будет завтра, я знаю, что со мной будет, и это меня вполне устраивает, а если точнее - я не знаю, но меня устроит все, что со мной будет. Я здоров. У меня есть работа, и я ее люблю. Так мне во всяком случае кажется. Что же, я счастлив или нет? А если несчастлив, то почему? Почему, если я счастлив, я не имею веселого расположения духа? Почему мне постоянно нужно воевать с собой и очень часто быть побежденным? И вообще, можно ли быть в этой борьбе только победителем? Почему нельзя жить, как трава? А как живет трава? Ты думаешь, она счастлива? А может, она так же, как ты, страдает? Наверняка страдает. Но она умирает, когда ей приходит срок, и рождается в срок, в ее жизни нет насилия. А разве ты не родился в срок и не умрешь? Трава-то страдает, но человек выше травы и может жить не страдая. Это, конечно, плохо, что я не живу постоянно в веселом расположении духа, но я живу так иногда, оно ко мне приходит изредка, а это уже счастье. Я знаю его, я впускаю его к себе, точней, я нахожу его, тащу к себе, и нет для меня тогда ничего прекраснее этого счастья.

 

     Мне стало в душе весело, когда я подумал, что, каков я есть, таков я и прекрасен (я сейчас не говорю о том, прекрасен я или не прекрасен), что во мне все есть и нечего мне стыдиться. Важно только полностью назвать себя, открыться, а назвать себя - значит побороть себя, открыть тайну. Нельзя себя не любить или стесняться. Конечно, можно и нужно себя не любить и стесняться для очищения, но сначала нужно себя любить. Если ты себя любишь, то способен любить к другого - это, казалось бы, противоречит общераспространённому мнению, но это так. Полюби ты себя, хотелось бы мне сказать, полюбишь и другого. Я же себя не знаю. Кто я? Как мое имя? Человек. Но я не это имя имею в виду. Имя от глагола «иметь». Что я имею? И что имеет каждый? В наше время понять, что каждый человек прекрасен, становится все труднее. А с другой стороны - легче. Миллионы самодовольных и самоуверенных людей бродят по миру, точно коровы по пастбищу. Но, делая человека самодовольным, мы тем самым делаем его и мнительным; делая его как бы сильным, мы делаем его слабым. Если он любит себя, он любит только себя, а нам нужно, чтобы он любил и других. Нам нужна вера, а не суеверие, любовь, а не влюбленность.

 

     Я думаю, трава потому успевает все сделать за одно лето - столь короткий срок, - что она не спешит. Если бы она торопилась, она бы ничего не успела. Она, напротив, даже задерживается в росте - и успевает. Так бы и мне не торопиться, а знать, что твой срок есть и он придет. Когда? Когда придет. Потому можно сказать: учись торопливости у травы, но не поспешая. Где видно, чтоб она куда бежала? Что она не успевает? Кого ждет, кого догоняет? Солнце, весну, лето?

 

     Человек, по-видимому, никогда не удовлетворится лицезрением самой дивной красоты, если она не заключена в его сердце. Ты гляди на самые прекрасные деревья, броди по самым распрекрасным лесам, нюхай самые душистые цветы, лицезрей самые очаровательные зори, восхищайся самыми изумительными пейзажами - рекой, горой, опушкой, - если их нет в твоем сердце, они не тронут тебя. И если, шагая по лесу, ты встретил красавицу сосну и залюбовался ею и у тебя нет сил от нее отойти, ты стоишь день-два и готов простоять хоть всю жизнь, как перед самой недоступной красавицей, - значит, ты ее не просто встретил в лесу, а еще раньше имел в своем сердце. Лес, звезды, река - все красоты мира - это не что иное, как отражение того, что живет в нашем сердце, в нашей душе. Весь мир, можно сказать, есть отражение нас самих. Вот почему, встречая сосну, мы радуемся, мы смотрим на нее и не можем наглядеться, мы не сосну встречаем, нам до сосны нет никакого дела, мы встречаем самих себя. Вот почему и сосна, встречая нас, радуется, она находит себя в чаще нашей души.

 

     Одни любят, потому что их любят, другие - чем больше их ненавидят, тем крепче их любовь, третьи любят и ненавидят одновременно. Как люблю я? Сейчас я думаю, что стараюсь любить независимо от другой любви. Любят меня, ненавидят - я все равно люблю. Мне даже безразлично, есть ли кто или нет. Моя любовь ждет любви не от кого-то, а от меня самого. Так я люблю свой лес, а любит он меня или ненавидит, меня это не касается.

 

     Можно сказать, что трава вырастает от травы, что день приходит от ночи, а человек рождается от человека. Но можно сказать и иначе. Можно представить, что этот день возникает из чего-то иного, каждое мгновение он возникает из чего-то иного, приходит к нам. Можно представить, что трава вырастает не от травы, а от дня или ночи, и с человеком происходит то же самое. Можно сказать, что каждый миг рождается не от мига, а из чего-то и туда же уходит, и это будет не менее правильно. Таким образом, я могу сказать, что я произошел от своих почтенных родителей, а могу - что от травы. И отец мой, и мать - не отец и не мать, а трава. Вот только правильно ли это будет, я не знаю. Когда я смотрю на этот день (он так прекрасен) - тут и солнце, и ветер, и тепло, и холодно, и блеск листьев, и темень сосновой хвои - мне радостно сознавать, что день произошел от чего-то иного, от бабочки или скворца, гораздо радостнее и приятнее, чем если бы я подумал, что он родился от ночи. Когда я думаю, что он произошел от них, я острее и глубже ощущаю любое его движение, шепот листа, дуновение ветра. Меня волнует этот день, в нем тогда вмещается весь мир, в этом дне: и ночь, и день, и все, что есть на свете, даже есть то, чего нет, и это особенно волнует.

 

     Когда я иду по лесу и встречаю ягодников с бидончиками, полными черники, или грибников с корзинами, я всегда испытываю глухое чувство злобы и раздражения, которое мне не так просто унять. Меня злит, что эти люди приходят в лес, берут и ничего не платят взамен, как будто лес обязан отдавать им свои дары безвозмездно. Берите, говорю я, но платите. Куда там! В лучшем случае какой-нибудь грибник или ягодник не бросит окурок в лесу, не устроит пожара или не изроет поляну, точно свинья, в поисках гриба. Тысячи людей входят в лес, берут, и никто не благодарит. Сама мысль такая, скажи ее, покажется кощунственной. Ждет ли лес благодарности? Безусловно, ждет. Он только тогда и давать будет, когда его будут благодарить. Иногда думаешь, что злишься не оттого, что лес не благодарят, а тебя не благодарят. Мол, ты охраняешь лес и требуешь за это благодарности. А ее нет. Но принеси мне кто дары - и я их с негодованием отвергну. Да еще по шее дам. С какой стати меня благодарить?

     Лес, может быть, и не ждет благодарности, а ты, человек, его поблагодари. Он не ждет не потому, что бесчувствен или ему все равно, отблагодарят его или нет, или он убегает от благодарности, как какой-нибудь герой, вынесший младенца из огня. Лес не настолько юн, чтобы тщеславиться от гордости, но и не настолько дряхл, чтобы быть равнодушным. Он не ждет благодарности, потому что он ее ждет, он верит в людей, он не понимает, как это люди могут каждый раз уходить с бидончиком черники, или корзиной грибов, или охапкой цветов и не поблагодарить его. Он еще даст, в нем хватает этих даров и добра, но они не беспредельны.

 

     В своем усердии жить жизнью леса мой организм иной раз доходит до смешного. Листья опадают с деревьев, а у меня начинают выпадать волосы. Возьмешь утром расческу, проведешь по кудрям, а в зубьях расчёски пук вылезших волос. В первое время, не зная причины подобного явления, я объяснял это отсутствием витаминов в организме, неправильным обменом веществ. И, здорово испугавшись, как бы мне в молодые годы не стать плешивым, не расстаться со своими бесценными кудрями, я брил голову наголо или стригся под ноль (мне казалось, что таким образом я сохраню свою шевелюру). Теперь я не делаю этого не потому, что боюсь насмешек со стороны - а кто в наше время втайне не смеется над бритым или стриженым молодым человеком, если он не идет в армию, - а потому, что знаю: подобная стрижка ничего не даст. Стригись ты, брейся, а пока будут с деревьев падать листья, до той поры с моей головы будут падать волосы, и никакая сила, никакие лосьоны и питательные кремы не помогут. Кончится листопад - прекратится и выпадение волос. Весной пойдет в рост трава, почка, такая буйная копна на моей голове вырастет, что никакие ножницы не возьмут. Вот и выходит, что, когда начинается весна или кончается осень, я вполне спокоен. Мне не нужно ходить по лесу, выискивать признаков весны или лета: где расцвел одуванчик, когда занялась зеленью молодая березка, где упал первый лист, хотя, сказать по правде, занятие это не такое уж и неприятное и силой меня гнать посмотреть на то, как распушилась молодая березка, не надо, я на свидание с ней добровольно пойду, - мне достаточно провести расческой по своим волосам, чтобы узнать, началась осень или она уже кончилась.

     Пока молод, я спокоен. А что станет со мной, когда я постарею и кудри мои поредеют, а то и вообще облысею, появится на голове плешь? Как я тогда смогу объяснить подобное явление (определять время года я и без волос смогу)? А никак. Скажу, что состарился. Или лес, как человек, не стареет, не умирает? Облысели - проживем без волос. Голова на плечах осталась, чего же плакать!

 

     В день я хожу помногу - по двадцать, а то и по тридцать километров, и ходьба мне никогда не в тягость. Конечно, самая главная причина моей ходьбы - моя служба, моя обязанность: дождь ли, зной, ночь ли, утро, я обязан быть в лесу, в пути, и ноги мои в моем деле - моя опора. Я люблю ходьбу, как иные - кино или танцы. Когда я иду, я словно хорошую книгу читаю. Но легко ли я отношусь к своей ходьбе, всегда ли с удовольствием ее начинаю? Не буду хитрить, не всегда. Иногда и мне не хочется идти, я иду в лес как на казнь, но все-таки иду. Как я это делаю? А очень просто. Я никогда не говорю себе: я пройду сегодня сто километров. Я говорю: я пройду десять шагов, два, один. И прохожу эти два метра. О пути в сто километров я не только не думаю, но и не хочу думать и твёрдо уверен, что не буду идти сто километров. Зачем, говорю я себе, мне тащиться в жару в такую даль, что я там не видел? Кто за мной гонится? Не от смерти же я убегаю. Пусть другие бегают, у кого ноги быстрые. И все в этом духе.

   Прошел я два шага и тут чувствую, что следующих два мне сделать гораздо легче, чем остановиться или повернуть обратно. После четырех шагов желание продолжать путь, а не повернуть назад еще больше усиливается. С каждым шагом и метром желание идти вперёд нарастает, тебе ничего не остается делать, как взять ноги в руки и шагать. Самое трудное теперь - в середине пути остановиться. Это сделать для меня гораздо сложней, чем идти вперед. Ноги как будто сами идут, стоит только им разогнаться, приказывай не приказывай, а они все равно не слушаются. Бывали случаи, когда я, несмотря на все старания, не мог убедить их остановиться, шел вперед, не сворачивая, разумеется, в стороны, и только чудо спасало меня от голодной смерти и усталости. Тут наступает критический момент, когда необходимо проявить всю силу воли. Даже заманчивые мысли о кровати и горбушке хлеба, оставленных на кордоне, тебя не спасают. Как тут поступить? Брать хитростью. Не говорить в лоб - мол, возьму и пойду обратно. Так говорить - значит ничего не сделать, ты хоть краном меня поворачивай - не повернёшь. А, мол, пройду обратно немного и вернусь. Такое убеждение действует, хоть и не всегда. Иной раз и повернешь назад, а оглянешься, и сердце замрет: что же ты натворил! Должен признаться, что эту методу руководить собой я позаимствовал у одного знакомого. Готовя себя в дорогу и разогревая для дальних странствий, он, как солдат, шагал на месте часа полтора, а то и больше, пока не трогался в путь.

 

    Говорят, себя любить легче, чем других. Ничего подобного. Заявляю вполне категорично, что себя любить гораздо труднее, чем других, а если точнее - почти невозможно. Во всяком случае, это так же трудно, как быть добрым. Любить других, делать добрые дела, помогать в трудностях, в беде, выхаживать больных, кормить голодных, поить жаждущих, поделиться в голод коркой хлеба - этому может в конце концов научиться каждый. Наука, не спорю, непростая, иному она и до смерти неясна и остается в тумане, как для меня курс высшей математики или теория относительности, но при желании, при большом желании, она вполне уяснима. Любить своего ребенка, жену, мать, отца, родственников, земляка, друга - это возможно и допустимо. Любить соседей, кота, попугая в клетке, ель, облако, небо, трамвай - это тоже возможно. Такая любовь прекрасна и исполнена высокого смысла и красоты и не требует особого напряжения. Даже если ты не захочешь любить, скажем, кота, а постараешься его ненавидеть, у тебя все равно ничего не получится. Такая способность любви, как говорят ученые, заложена у нас в генах. А вот себя полюбить - это проблема. Иной человек готов крокодила любить, спать с каким-нибудь мерзопакостнейшим чудовищем, а себя полю-бить не может. Редких счастливцев я встречал, которые любили себя. Но что это были за люди? Ни одному смертному за ними не угнаться. Что же они были, грубияны какие, хамы, скупцы, тянущие все в свой рот? Ничего подобного, они так любили себя, что ни малой оплошности себе не позволяли. Клали они ноги на стол? Чавкали за общим столом, ковыряли пальцем во рту, встревали без спроса в чужой разговор, писали доносы на ближних, орали на перекрестках: «Я гений!»? Ничего подобного. Они были опрятны, вежливы, добры, они были так скромны, предупредительны, что я до сих пор удивляюсь, были ли они на самом деле или мне это только показалось, а если были, в чем я все- таки не сомневаюсь, то как их держала на себе земля?

 

     Цветет и отцветает шиповник, такие роскошные лепестки валяются после дождя на земле. Шиповник вот не жалеет, теряет лепестки свои бездумно, а будь такие лепестки у людей, они бы так легко не расстались никогда. Носились бы с ними, жалели, посвящали бы им стихи, писали романсы, даже один упавший лепесток явился бы предметом сомнений в добре, в истине, крушением мира, надежд: вот, мол, прекрасное, ему бы жить и радоваться, а оно умирает, сурова, жестока и несправедлива жизнь; какой-нибудь неудачник тут же стал бы жаловаться на несчастную судьбу, что его разлучают с красотой, с любовью, со свободой, мол, живет он в темнице и мир - это юдоль печали и скорби, а посидев в уединении, глядишь, создал бы свою оригинальную концепцию угасания мира, и, кто знает, не нашелся бы тогда какой-нибудь смельчак, борец, который бы вздумал решить этот мучительный и трагический вопрос и силы своего таланта положил бы на него. А у шиповника после цветения наливаются и зреют плоды и семена.

 

     Шел по асфальту, а потом по сырой лесной дороге, по хвое, по траве, по сосновым и еловым шишкам и вдруг такую нежность земли почувствовал через подошвы сапог, аж задрожал. И подумал: люди обувь носят не для того, чтобы уберечь себя от сырости, непогоды, а от нестерпимых любовных токов земли.

 

     Люблю солнечные дни. За долгую зиму, за осень так изголодаешься по солнцу, оно в наших местах не балует, что выйдет солнышко - и жизнь покажется прекрасной. Дрожишь за этот солнечный день, за солнце, как будто его в последний раз видишь, сядет оно и не появится больше, ну как перед кроватью тяжелобольного. Когда же пасмурно, происходит все наоборот: не за что болеть, переживать, ничто от тебя не уйдет, а уйдет - не жалко, и потому ты легок, спокоен, весел, и сердце у тебя радостное, и ум работает с нагрузкой. Люблю пасмурные дни. Но тогда какие же дни я люблю - солнечные или пасмурные, если я без солнца жить не могу, а с солнцем мне жить тревожно?

 

     У реки три дня жили люди, а теперь уехали. Каждый раз, проходя мимо, я видел их палатку, слышал их разговор и смех, двух взрослых - отца и матери - и двух детей-мальчишек. Отец возился у костра или пытался удочкой поймать в реке рыбу, а мать читала книгу. Дети же занимались тем, чем могут заниматься все дети в лесу: они бегали, кричали, лазали по деревьям, купались в реке, загорали, ловили стрекоз и бабочек или, притихшие, вслушивались в лесной шорох.

    Пока они жили у реки, я не испытывал особо приязненных к ним чувств, не умилялся идиллической картине - вот, мол, образцовое семейство на лоне природы, я даже слегка раздражался, когда дети очень громко кричали или лазали по деревьям, и норовил пойти и отчитать их или сделать замечание родителям. Меня тянуло высказать им свое неудовольствие, придравшись к тому, что они развели слишком яркий огонь, или еще к чему-нибудь, и я бы мог с полным основанием это сделать, но, перегорев волнением внутри и высказав про себя все, что я считал нужным им сказать, я уходил восвояси.

     Сейчас их нет, и мне грустно. Я подхожу к тому месту, где стояла их палатка. Я вижу следы от колышков, угли погасшего костра, примятую траву, пень сосны, на котором сидела женщина и читала книгу, берег реки с маленьким пляжем и следами детских ног, сломанный и брошенный прутик-удилище, ветвистую березу, на которую забирались дети, - я вижу весь участок леса, где они проводили дни и ночи, и мне жаль, что их нет.

     Мне кажется, что и лес привык к ним и грустит в разлуке, что пень привык к женщине, береза к мальчишкам, река к мужчине, ибо и пень, и береза, и река, и травы, и все, что есть в лесу, так привязчивы ко всему на свете. Прилетит облако, улетит, и было-то всего над рекой полминуты, а уже запечатлелось в ее сердце, уже трудно, а порой и невозможно вырвать его из памяти, - что тут говорить о людях, проживших в лесу три дня! Мне кажется немного несправедливым, что пень, береза, река остаются, а человек, который был с ними, уходит. Для кого же тогда стоит пень, растет береза, течет речка? Я понимаю прекрасно, что и пень, и береза, и река живут не только для людей, и даже, может быть, они живут вообще не для людей, а для птиц, для рыб, для облаков. Пень, например, живет для дятла, который каждую зиму шелушит на нем еловые шишки, береза - для малиновки, которая изредка усаживается на верхней ветке, река -для облаков, чтобы они в ней отражались, проплывая дальше, - может быть, они все живут для чего-то такого, что нам неизвестно, не понять, может, они живут для себя, но то, что они грустят по людям, это я знаю.

     Возможно, вернись сюда люди - и лес выразит тотчас свое недовольство, а нет их - и он грустит. Капризен и переменчив характер леса.

 

    Я тут временный жилец, и это, наверное, меня смущает. Придет срок, я распрощаюсь с деревьями, с травами, с птицами и уйду в никуда. А мне бы хотелось жить вечно. Но знал бы я тогда всю красоту леса, если бы не ощущал свой исход, если бы не понимал, что когда-то мне предстоит разлука? Думаю, что нет. Конечно, прекрасно жить всегда и вечно, но и тяжесть это огромная, и скука - прожить жизнь, не ощутив ее краткости. Я согласен не жить вечно. Я прекрасно понимаю, у меня нет таких сил, которые могли бы заменить мне страх смерти, самую смерть. Жизнь, говорят, можно понять, только поняв смерть. Как же тут понять жизнь без смерти? Живи я всегда, вряд ли я бы ощутил эту красоту леса. Лес бы скоро стал для меня повседневен, обыден и даже неудобен - сырость, холод, грязь и прочее, и я бы больше проклинал его, чем любил, больше видел в нем недостатков, чем достоинств, а в конце концов совсем бы отказался от него. И жил бы не в этом, настоящем лесу, а в придуманном, мнимом.

 

     Маленькие птички, какие - мне отсюда не видно, порхают по веткам сосны и тенькают, словно рюмочками звенят. Что им делать на сосне - не знаю, но ведь может быть и так: крутятся они в каком-то осеннем прощальном танце, собравшись в стаи перед тем, как улететь на юг, устраивают хороводы. Обтанцевали одно дерево, другое, третье, обзвенели его, обпорхали и были таковы. Что теперь делает сосна? Живет воспоминаниями об этих птичках. И если в какой-то зимний, морозный день мне или кому другому покажется, будто сосна издает тихий звон, в этом не будет ничего удивительного. Понятно, от кого она переняла эту песнь.

 

     Меньше всего люблю говорить с птицами. Ветреные создания! Ей слово сказал - глядь, а ее уже нет на ветке, улетела. Обидишься на ее несерьезность, рот закроешь - она снова тут как тут, будто слово ее на лету догнало и вернуло. А ты уже забыл, что сказать хотел. Пока вспоминаешь, она опять улетела, стоишь и думаешь: вспоминать или не вспоминать? Простую мысль, а высказать не удается. Обозлишься на себя и на весь мир: чего бегаешь, чего суетишься, постой мгновение, большего от тебя не требуется, выслушай, а там лети хоть на все четыре стороны. Так нет. Махнешь на нее рукой - мол, обойдусь без тебя, - она за тобой увяжется, прямо в глаза лезет. Кажется, так и ждет, чтобы ты рот раскрыл, сказал что-нибудь умное. И бежит прочь, точно ждет от тебя дурного слова или не верит, что ты можешь сказать что-то путное.

 

     Вошел в малинник, а он пустой, развороченный, растерзанный за лето ягодниками и без ягод стоит. Но все-таки две ягодки нашел - это первые и, по-видимому, теперь уже последние мои ягоды в этом году. Положил одну в рот - хоть вкуса не ощутил, но приятно думать, что и мне досталось от урожая. Особенно радостно думать, что кто-то собирал ягоды, все собрал, одну да оставил, пусть, мол, кто-нибудь следом за мной придет и ему тоже достанется. Может, случилось как иначе, утверждать не берусь, может, собрал-то он все ягоды, все кусты осмотрел, даже зеленые ягоды и те общипал и покидал в свой бидон, а эту не заметил. Сохранилась она сама, спряталась для меня. Но и я не остался в долгу у других. Нашел две ягодки, а съел одну, вторую на кусте оставил. Если и не на семена оставил, то кому-то на угощение - человеку, лисе, зайцу...

 

     Иногда ходишь ночью в лесу не для того, чтобы охранять деревья от порубок, а поглядеть на небо, на звезды, убедиться, все ли они на месте. Я прекрасно понимаю, что чиркают и падают с неба не звезды, а метеориты, - этому меня еще в школе учили, - что  звезды как светили тысячи и миллионы лет до меня, так и после меня будут светить, как стояли на одном месте, так и будут стоять и никаким их рычагом не сдвинешь. Когда бы ни глянул на небо, всегда найдешь и ту звезду и эту, а прямо над тобой вечно сияет Полярная звезда. И все равно, несмотря на такую очевидную истину, вдруг просыпаешься посреди ночи в постели, продираешь глаза, на ощупь надеваешь рубаху, штаны, суешь ноги в сапоги и выходишь во двор. Шаг, другой, и ты уже в лесу. Поначалу темень обступает такая, что не разобрать, где ты и куда попал. Где право, где лево, где верх, а где низ - все слилось в ночном мраке. Ставишь вперед ногу, а не знаешь, куда ее ставишь, и даже, что ставишь, не знаешь. Постепенно мгла для тебя рассеивается, замечаешь кусты, деревья, дорогу, камушки, видишь звезды. И не то чтобы их считать - вот еще занятие для рабочего чело-века, лесника, - а нет-нет да и глянешь вправо: есть ли там знакомая звезда, никуда она не пропала? Глянешь налево: а эта, голубушка, жива-целехонька? А та, что на севере, - светит, сияет звездным светом? И, убедившись, что светит и сияет, преисполненный тихой значительности, как будто ты эти звезды родил, или открыл, или спас от беды и они благодарны тебе за спасение, идешь важный, с достоинством, не как какой-то там неизвестный лесник, а герой, триумфатор.

     Все-таки человеку, живущему в лесу в одиночестве, который не получает регулярно газет и журналов, не слушает радио, не смотрит телевизор, да и людей видит нечасто, очень важно знать хотя бы то, что все звезды целы и на месте.

 

     Бывает так: чем-то понравился тебе кусочек леса, и ты стремишься к нему, норовишь дать крюк, да не пройти мимо. Весь лес для тебя тогда ничто, пустое место, а существует только этот. Иной раз в спокойном состоянии приглядишься к нему и задашься вопросом: что в нем такого интересного, что привлекает тебя в нем? И не находишь ответа. Нет тут ни стола с яствами, ни гостеприимной хозяйки, ни бревнышка удобно посидеть, те же деревья, стволы, ветки, травы, цветы, что и в других местах, та же дорога, бугорок, тот же клочок неба вверху за листьями осины, как и всюду, в иных местах, а и не тот. Те они, конечно, да и не те, есть в них что-то отличительное, неуловимое для взгляда, раз кажутся они не теми, раз одно место ты проходишь равнодушно, как будто его и нет вовсе, а другое замечаешь.

     Вчера ночью возвращался с озера, вокруг тьма кромешная, не видно своего собственного носа, не то что леса, и вдруг я задрожал, заволновался всем телом, как конь, почуяв запах родного дома, и сразу угадал, что прохожу мимо своего любимого местечка. А прошел его и опять успокоился.   

     Немного у меня таких мест, но и не одно-единственное: за поворотом, у косогора, у реки, у тригонометрической вышки, за клеверищем, у сосны за вторым поворотом. Обычно эти места кажутся светлыми и уютными даже в непогоду. Не скрою, эти места мною более посещаемы. Иду ли в обход  - я не миную их, иду ли просто так - все равно загляну. Будь моя воля, я бы только туда и ходил и другого мне леса не надо.

 

     Не скажу, что я чересчур скромен, не скажу, что и слишком развязен, не ломаюсь, как мятный пряник, когда меня о чем попросят или куда пригласят, но и ног на стол не кладу. Словом, ничем особенным не отличаюсь, я - как все. Скорей, если судить строго, меня можно обвинить в дерзости, в нахальстве, я вдруг могу первым заговорить с незнакомым человеком, подмигнуть ребенку или девушке или беззастенчиво глядеть ей в глаза. Но иногда на меня нападает такой приступ стыдливости, что мне становится неловко за самого себя.

     Когда я попадаю в незнакомый город и стыжусь спросить у прохожих нужную мне улицу или дом, это еще полбеды, не один я такой, я знал человека, который стеснялся спросить, как его зовут, поскольку имя свое забыл, или другого, который умер от голода, постеснявшись напомнить о себе, но, когда я теряюсь при мысли, что встречу в лесу сороку или ворону, согласитесь, это не совсем нормально. Но и это не все. Я стыжусь показаться траве, какому-нибудь цветку, одуванчику, например, и, если мне, несмотря на мое нежелание, по долгу службы выпало все-таки пройти мимо цветка, я краснею, бледнею, деревенею перед ним, как не краснеет девушка перед любимым парнем. Я тогда не иду, меня словно тащат на канате. Я до такой степени становлюсь стыдливым, что во мне уже пробуждается нахальство, дерзость и я могу бросить в ту же ворону камнем, благо в нее при всем желании не попадешь, задеть плечом какой-нибудь куст, а то и сорвать листик, и крутить его в пальцах, и грызть, сунув в рот. Я могу отвернуться от белки, которая выбралась из лесной чащи только затем, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение, могу смахнуть севшую мне на руку стрекозу, не заметить солнце или луну. Тогда я могу утром сойти с крыльца и вместо обычного приветствия лесу обругать его самыми обидными словами или кощунственно грозить: на вот, возьми меня, не возьмешь. Все это на первый взгляд, может быть, и не слишком серьезные вещи, не какие-то опасные преступления, но я страдаю от них больше, чем страдал бы от убийства или разбоя.

 

     Был неспокоен, шумлив, и была в лесу непогода, ходил и прислушивался к шуму сосен. Если бы у меня было побольше свободного времени, я бы занимался одним - записывал на магнитофон лесные шумы и коллекционировал их. Я бы записал шум сосен и шум осин, шум вереска и шум ржи, как шумят старая ель у дороги и ручеек в овраге, шум ползущего по листу червяка и шум ветра в голом осиннике. Что за чудо эти шумы, у каждого свой характер, каждый в свою особицу! Сосна шумит свободно, открыто, осина - в таком трепете и страхе, что и не шумит вовсе, а шум ее только чудится, шум березы никогда не спутаешь с шумом ольхи - у березы шум звонкий, мелодичный, грустный, у ольхи - жестяной; если шумят на яру два дерева, береза и ольха, кажется, будто две подружки сошлись и говорят о своих женихах, но одна молодая, а другая постарше, одна внимает, а другая учит. Шумит бузина, как будто какой пьяный возвращается домой, бранится незлобно и ругается. Можно лесные шумы различать по снам. Видишь царские сны - значит, слышишь во сне шум сосен. Сны тревожные приносит осина. Сны озорные, кокетливые - береза. Тягучие, страстные - ива, сны хмурые - ель. Но и это не все. Каждый раз та же осина или сосна шумит неодинаково - сегодня сосна шумит, как осина, завтра осина шумит, как сосна; есть шумы весенние, зимние, ночные, шумы ранние и шумы поздние, молодые и старые, больные и здоровые, шумы добрые, злые, шумы сладостные и шумы воинственные, одни шумы наводят тоску, а другие веселят.

     Находился я сегодня в лесу, набрался соснового шума, вернулся домой, и тихо у меня внутри стало.

 

     Шел по тропинке и каблуками по земле стучал так громко, что, наверное, на той стороне земли отдавалось. И радостно мне было, что так стучу, а может быть, стучал каблуками так громко, что радостно было и неловко: вдруг кого-то беспокою, спать не даю? Попробовал тише идти - не получается. Вроде и звук приглушенный, а все громко. А что, я разве один на земле? Или мне чужды интересы ближних? Или груб я и бесчувствен, как скотина, что буду причинять людям неудобства? Своя радость - хорошо, но и о чужом горе неплохо помнить. Прижал свою радость, еще осторожнее ступаю, а звук громкий. Кажется мне, что от стука моих каблуков дрожит земля, просыпаются люди, ворочаются в постели и проклинают меня: какой это там идиот спать не дает! Я на цыпочках иду, как зверь крадусь, сухая веточка подо мной не ворохнется, а все равно громко. И так получается, что радость моя людям во вред. А раз она людям во вред, то и мне не нужна. Остановился, стою на месте, прислушался, а звук шагов моих так же громко раздается. Что за наваждение! Я не иду, стою на месте, а шаги свои слышу. Только это не каблуки по земле стучат, а сердце мое бьется. Ноги я унять смог, сердце - нет.

 

     С чего радость-то? А ни с чего. С того, что день пришел вместо ночи. Вроде причина невелика, а для меня достаточная. Тот, кто бывал в лесу осенью, кто брел по нему черной ночью, кто встречал зарю в холодную темень, думаю, меня поймет и не осудит.

     Решил сходить по грибы. Встал ночью, дошел до грибной поляны, жду рассвета, а его нет. Пока шел - согрелся, а остановился - и холодно мне, и зябко. И ноги устали стоять, и садиться на землю неохота, да и кто осенью на земле сидит. На что у зайца задница на меху, и тот на пенек лезет. Хотел костер разжечь, да спичек с собой не взял, и грех огнем грибников на грибное место приваживать. Стою, на восток повернулся, жду зари, а на востоке тьма кромешная, ни тоненькой полоски не видать. Высматриваю во все глаза: вот сейчас будет, вот должна быть. А заря не приходит. Страха, что зверь нападет или разбойники ограбят, у меня нет, - звери в наших лесах не нападают, а разбойники в такую ночь сами от страха зубами стучат, - боязно мне от глупой мысли, что я жду зарю, а она не придет. Что тогда будет? Представил, как обратно мне домой в темноте добираться. Керосина в доме нет, лампу зажечь нечем. Ну, пришел домой, а дальше как быть? Мои беды - полбеды, чужие беды - беды. То ли идти и успокаивать людей, что будет день, придет, то ли что-то предпринимать и действовать. И как действовать - ждать инструкции из конторы или на свой страх и риск? День прожить без света можно, и два, и три, можно и год прожить, и десять, но как всю жизнь прожить - этого я не представляю. Человек такое существо, что хоть на секунду, на миг крошечный, а нужен ему свет, солнце ему подавай.   

     Подумал я так, и такая меня скорбь взяла: «Ну иди же, заря, иди», - шепчу. Вот тут-то и дрогнуло что-то в ночи, раскололось, неслышимо дрогнуло, невидимо раскололось, ночь дрогнула и раскололась. И хоть на востоке, как и прежде, было черно, я угадывал там присутствие света. Не на север я смотрел, не на юг, не на запад, я смотрел на восток, встречая лицом будущий день, ибо день можно встретить только стоя лицом к нему.

     Страхи мои как рукой сняло. А тут и в самом деле появилась заря. Вначале черное небо посинело, потом засветлело, потом покраснело до черноты, а затем появилось солнце. Здравствуй, солнце!

 

     Конопатил мохом и паклей щели в избе, очень велики меж бревен щели - зимой проснешься, а на голове за ночь надуло гребешок снега. Работу сделал старательно, а сейчас гоню от избы синиц. Несчастные воровки тащат для своего гнезда из щелей паклю и мох. Только где мне с ними сладить, я отгоняю их от одной стены - они теребят другую. И, что хуже всего, прихватывают не только свежий мох, каким я конопатил этим летом, но и старый, прошлогодний.

     Чем с утра занимаюсь? С палкой бегаю вокруг избы, кричу на воровок и совещу их. Разумеется, совести у них нет никакой и они чихали на меня и на мои слова. Буду ли я зимой спать с гребешком снега на голове или не буду, это их не печалит. Я думаю, это происходит оттого, что, по их мнению, я и так нахожусь как бы в более привилегированном положении: у меня и стены, и пол, и крыша, и окна, и печь. Подумаешь, гребешок снега. Во-первых, не всю зиму, а только в метель, во-вторых, не целые сутки, а только ночью, а в-третьих, под снегом даже теплее. Взять у этого малого охапку-две пакли и моха - от него ничуть не убудет. Так рассуждают синицы. И конечно, как любят у нас говорить, по большому счету, они правы, но это не смягчает моего сердца. Я зол и пытаюсь не допустить синиц к избе. Во-первых, во-вторых и в-третьих, я не желаю спать с гребешком снега на голове ни в метель, ни ночью. А в-четвертых, под гребешком снега ничуть не теплее, а даже холоднее, чем без него. Да и какое тут удовольствие - в метель затыкать ухом морозную щель?

     Я бегаю и кричу на синиц, и у меня такое свирепое лицо, что я бы армию врагов остановил с таким видом. Я воюю с синицами отчаянно, но все это бесполезно. Победа, я знаю, не на моей стороне. Синицы, несмотря на мои старания, возьмут верх, выщиплют из щелей паклю, и мне, как и в прошлую зиму, опять придется мерзнуть и лежать в избе с гребешком снега.

 

     Кажется, ничто меня не может удивить. Встречал я зверей, присутствовал при смерти и рождении человека. Чем необычнее были события, тем спокойнее я относился к ним. Казалось, они хотели меня сбить с толку своей необычностью, удивить, а я им не давался. Иногда я был свидетелем и участником таких событий, что впоследствии, через какое-то время, оторопь меня брала - неужто это и вправду было со мной? А в то время, когда это совершалось, никаких особых потрясений и эмоций не возникало. Ко всему привычен человек, и все он может пережить: и смерть, и рождение, и голод, и войну, и муки, и кромешный ад. Пусть завтра уничтожат, вырубят весь мой лес - я и к этому отнесусь спокойно. Мало ли в жизни чего не бывало? Или не случалось, что кто-то убивал кого-то или самого себя?

     Но до сих пор меня удивляет, что после зимы приходит весна, что на дереве распускаются листья, что солнце катит по небу свой золотой шар, что в зарослях ольхи поет соловей, что идет дождь и падают листья, что расцветают подснежники, что жаркой ночью стонут в болоте лягушки, что каждый раз, не забывая и не опаздывая, приходят день и ночь, что, несмотря ни на какие печали, боли, раны, в борении и пути живет человек, не падает духом, не унывает, что веками веков стоит этот мир и будет стоять, что по росистому лугу бежит, извиваясь, речка, что можно проснуться утром и лечь спать вечером, что можно съесть горстку ягод земляники и найти под сосной белый гриб, что можно шагать по дорогам, лежать на траве, пить в роднике воду. Никогда не перестану удивляться сини небес, журчанию ручья, пению зарянки, зелени трав и высоте гор, никогда не надоест мне любоваться и смотреть на царственный лес.

     Сидел на пеньке и удивлялся, какой я великолепный: сижу на пеньке и удивляюсь. Ну не удивительно ли это?

 

     Постоял у одной сосны и тронул ее рукой, постоял у другой и тронул. И подумал, что тронул я их и тем самым влил в них силу к жизни. Но скорей было наоборот. Они давали мне силу, не я им давал, а я брал у них. Взял - тут и осень пришла, тут они и уснули. Конечно, я выбалтываю секрет, и не к чему бы мне об этом распространяться, но, если кто болен, скорбен, духом уныл, пусть придет в лес. Не с тем, чтобы подышать свежим воздухом, хотя одно это уже неплохо, и не с тем, чтобы развесить свои печали на ветвях дерев, хотя, в принципе, так оно и получается, и не с тем, чтобы забыться, слиться с природой, почувствовать ее красоту и прочее, а с тем, чтобы потрогать цветущую сосну и принять от нее силу. Чем выше сосна, чем она зеленее, тем больше она даст. Я пробовал это неоднократно, и все мои печали как рукой снимало. Тут важно одно: не переборщить. Во всем нужна мера. Потрогал одно дерево, другое - и хватит, иди с богом, возвращайся домой. Совсем необязательно тебе перетрогать все деревья, ко всем прикасаться. Иначе прилив энергии будет слишком большой и как бы тебя не разорвало от этой силы.

 

     Если в дороге, в лесу меня дурное настроение схватит, и такое, что дальше некуда, и не рассеивается оно с каждым шагом, с каждым новым прекрасным видом, не восторгают меня ни вечнозеленая куща редких сосен, ни дальний край елового леса, ни увядающее разнотравье речного луга, ни сизый туман в долине, легший блюдцем, ни вечернее и утреннее свечение небес до и после солнца, ни шар румяного солнца за березой, который один может в иное время и при иных обстоятельствах своей красотой мертвого из могилы поднять, и не могу я, как обычно, развесить свои печали по сучьям и ветвям, а надо, поскольку желает и требует душа, - что я тогда делаю? А ничего. Я поворачиваю на сто восемьдесят градусов, иду той же дорогой, и дурное настроение как рукой снимает. Скажем, иду я на север к реке. Мне плохо. Поворачиваю на юг. Встречаю те же самые картины природы, ту же сосну, тот же край леса, туман, небо, цветок, а уже как бы и другое. Те, когда я шел к реке, не радовали меня, а эти радуют. Вот и думаешь: всего есть в природе как бы по одному и как бы по двое. Есть одна сосна, но в то же время есть еще и две сосны: одна - та, что тебя не веселит, а другая - что радует. Очень полезно тут разобраться, в какую сторону ты идешь: в ту, что тебя радует, или в ту, что огорчает. В этом, на мой взгляд, состоит весь опыт жизни: знать, в какую сторону идешь, и уметь поворачивать. Чаще люди не только этого не знают, но и упорно считают, что нет двух сосен, если есть одна сосна, а если сосны две, то нет одной. Великое заблуждение!

 

     Забрался в брусничник полакомиться ягодой. Брусничник редкий, и ягод мало, то там, то здесь краснеют по одной, по две - лавина ягодников  уже прошла и опустошила лес. Я подбираю остатки. Кинул в рот несколько ягод и чувствую, что я не один в брусничнике, что рядом кто-то есть. Гляжу внимательно и, чтобы не шуметь, ягоду не жую, а на языке нетронутой держу. Вижу, это тетерка вместе со мной брусникой угощается. Интересно мне стало ее поближе посмотреть, шаг ступил навстречу, пригнувшись, другой - вспорхнула она и улетела. Вечное мое любопытство, сколько раз я его умерял! Задавишь его в себе, а оно опять вылезает. Сколько раз говорил: ну что совать тебе нос в чужие дела? Сиди, ешь свою ягоду и будь доволен. Так нет, взял и спугнул птицу, лишил ее обеда. Собирался поесть ягоду основательно, а тут аппетит пропал. Сиди, как барсук и весели себя музыкой собственных челюстей. А была ведь прекрасная возможность попировать в приятной компании.

 

     Иной раз глянешь вверх и увидишь в зеленой сосновой хвое оконце голубого неба и глядишь на него замирая. Так тебе хорошо глядеть на него и беспокойно, и дальше глядеть хочется, и убежать стремишься. Знаешь - сколько бы ни глядел, все равно не наглядеться. Так и с цветами. Глянешь на цветок, и волнует он тебя своим цветом, своей красотой, не успокаивает, а тревожит. Ненаглядный не только потому, что красивый, а и потому, что тревожит и не даст тебе на него наглядеться, не исчерпать тебе его до дна. Ты бездонный, и он, как ты, бесконечен. В первое время, по незнанию, весной я часто ходил на луг специально глядеть на цветы. Стоишь над васильком, над фиалкой, над незабудкой и глядишь на них, и в душе беспокойство рождается, вначале слабое, а потом нестерпимое. Чем дольше глядишь, тем сильней хочется глядеть и бежать от цветка. Минут пять поглядишь, а таким беспокойством себя зарядишь, как в ожидании светопреставления или перед последней минутой жизни. Сейчас, то ли я поостыл, то ли берегу себя, но, зная силу цветов, способную рождать тревогу, весной не бегу на поля, на луга, не заглядываюсь на цветы. Для меня они есть, но я стараюсь их не замечать, я скольжу по ним поверхностным, равнодушным взглядом. Это звучит странно. Выходит, я, лесник, отказался от цветов? Вы-ходит, так. Я от них не отказался, я прекрасно чувствую, что они рядом, я не гляжу на них, а вижу, где какой цветок распустился, я их люблю и жить без них не могу, как и без всего леса, но и глядеть на них, рассматривать их — это занятие не по моим силам, не для меня.

     Представляю, какую страшную, веселую тревогу испытывают люди, которые видят красоту в женском лице, как я вижу ее в цветке. Какой несет она прилив сил и бессилья! Какие приносит страдания! Смерть, кровь, подлость, высокое самопожертвование, все святое, что есть в человеке, и все низкое - все выливается тут наружу.

 

     Облюбовал в двенадцатом квартале солнечную поляну и брожу по ней, как будто в дремучем лесу заблудился, так мне тут приятно и весело. А что в этом смешного? Было бы где, а заблудиться и в трех соснах не мудрено. Да что в трех, я до сих пор в двух соснах шатаюсь и каждый раз с трудом нахожу дорогу. Есть у меня две такие сосны у реки. Как подхожу к ним, так уже твердо знаю - заблудиться мне не миновать. И места я вроде тут все обходил, и дороги мне ведомы, каждый пенек, каждый кустик знакомы, каждая травка отмечена, не одни и не два раза тут хожу. Кажется, завяжи глаза, я на ощупь выйду, а нет, не получается и с открытыми глазами. И бродишь от одной сосны к другой, полежишь, отдохнешь, опять порыскаешь, поищешь дорогу и никак не найдешь. То кажется тебе, от одной сосны идти нужно, то от другой. Скажут, куда это он гнет, уж не хочет ли сказать, что заколдовано, мол, место? А там, глядишь, и про нечистую силу вещать станет, - ей только позволь, а она сама влезет. И про заколдованные места не буду говорить, и про нечистую силу тем более, ибо ничего об этом не знаю. Есть ли она в лесу, нет? Почему же тогда из двух этих проклятых сосен не выбраться? А почему ты должен из них выбираться, если одна тебя манит, а другая зовет, и какой отдать предпочтение, не знаешь?

 

     Скажешь: осень - и ждешь ее уже. А какая осень? И солнце снизится, и желтые листья по березе падут, и ночи станут холодные, темные, полетит по полям и лугам паутина, найдут осенние тучи, станет дождь и простоит неделю-другую, отгорят цветы, отпоют птицы, пожухнет папоротник, высыпят на землю последние грибы-соляники: грузди, свинухи, зеленухи, горькухи; там, у дороги, в еще зеленых зарослях краснеет ягода малины, там, в брусничнике, забылась брусничка, свежо на рассвете, солнце греет лишь в полдень, сыростью тянет от земли, вскопаны огороды, убраны поля, дни коротки, ночи длинны - все, кажется, говорит об осени, а где она? Нет осени, как не бывало. Глянешь на луг - цветут одуванчики, хоть и не так уверенно, как весной, но желтеют на солнце. Лютик едкий, зверобой, шиповник, клевер, ромашки цветут летним цветом. Войдешь в лес, и в лесу деревья зеленые. И столько зелени кругом, и в лесах, и в полях, что желтизны не замечаешь, да и нет ее, желтизны осенней. Идешь в полдень по лесу, расстегнешь от жары ворот рубашки, солнце слепит глаза, речка сверкает, летают бабочки - продолжает природа свой летний пир и кончать его не торопится.

     Почему же тогда говорю «осень»? Проверял вчера муравейник, подошел к одному - муравьев на нем нет, вовнутрь спрятались. И во втором жизнь замерла, и в третьем, и только у какого-то десятого или двадцатого, что на самом бойком солнцепеке, едва теплится жизнь. Потрогал муравейник рукой, он - как печь в брошенной избе: остыла, не курится, не теплится, не дымится. Ушла, уходит летняя жизнь в землю, прячется в почки деревьев и не уходит.

 

     Полдень. В городе в полдень стреляет пушка. От меня до города далеко, грома пушки я не слышу, но полдень я отмеряю с точностью не хуже городской пушки. Ворона уселась напротив избы на сосну отдохнуть минут на пять от беспрестанного кружения по лесу, синица заглянула ко мне в окно, - жив я, не умер, отчего не показываюсь во дворе? - ветерок раскачивает вершину сосны, залетает в открытое окно муха. Есть сотня других примет, по которым я могу определить полдень. В полдень во мне, внутри меня точно какая- то почка разрывается, точно пушка стреляет. Закройте мне глаза, и я определю вам полдень. Полдень в лесу определяется очень легко. Утром, при рассвете, лес молод, здоров, он не знает своих сил, вечером он отяжелел и устал, а в свой зенит, в полдень, он знает, что прожил и что предстоит ему прожить, он как бы держит перед собой две ладони, как держу их я: одна ладонь правая, другая левая, обе они у меня есть, обе я вижу. Утром лес прекрасен, как детство, как юность, как прекрасны мальчик, девочка, вечером —как старик, в полдень он в соку, он деятелен, сияющ, он, как царь, великолепен. В полдень, кажется, не солнце светит с небес, а свет исходит от леса, и, если это так, в этом нет ничего удивительного: сияют листья, сияют травы, сияют воды рек и озер, сверкает дорога, искрится в земле осколок стекла или полированный камушек, сияет воздух, сияют поля черной матушки-земли. Будь в полдень в лесу, и он тебя не обидит. Юнца он опечалит, а старца утешит.

     Когда я встречаю полдень в лесу, я перенимаю уверенность леса, я становлюсь таким самоуверенным, я перенимаю его сияние, я становлюсь таким сияющим, я так остервенело и не в меру, как мне кажется, испускаю сияние, что из-за боязни наделать вреда я избегаю с людьми встреч. Тогда я становлюсь важным, значительным, и каждый мой чих или зевок исполнен смысла, тогда я так значителен, что, кажется, не существую, не хочу снизойти до существования. Секунды вроде и бегут, солнце катит по небу, течет вода в реке, что-то в природе умирает, что-то рождается, чья-то жизнь сокращается, изменяется, я один не двигаюсь, не изменяюсь. Я, как великан, стою на двух ногах, и ни левой мне ноги не поднять, и ни правой.

     Славен полдень дневной, славен и полдень леса. Но о каком полдне мы говорим? Дело к вечеру, и на дворе осень, идет дождь, сыро, темно, мокнут поблекшие травы, и стрекочет под дождем сорока.

 

     Сижу на солнышке в затишке, в тени, - на юру сидеть прохладно, - и вдыхаю запахи осени. Сначала осенней березы вдохнул, за ней осины с ольхой, потом стойко не увядающего клевера. За клевером запах осоки у реки подобрал, одиноко упавшего березового листа, желтеющих парных листьев ландыша. А запах поблекшей ромашки, сгоревшего иван-чая, клюквы в болоте, запах не по-летнему разморенной на солнцепеке сосны - их куда девать? Или кинуть за ненадобностью? Вроде бы неудобно. Что же, они скажут, осину с ольхой берешь, а нами брезгуешь? Едва взял их, а тут новые запахи явились: старого одуванчика, молодого дуба, папоротника, поздних осенних грибов. А запах земли куда девать, реки, песчаных берегов, запах болота, небес, запах леса? Стойте же, говорю, не могу я так много. Куда мне, не резиновый я! Да разве они разрешения спрашивают? Лезут в нос, тревожат, щекочут, волнуют, нежат, - запахи плотные, как сухая глина, и легкие, как паутина, как пух. Один прилетел, и нет его. Другой - как жирный кусок мяса, не сразу и сжуешь. А прежде чем. насладиться, потрудишься вволю. Жуешь, жуешь, пока челюсти не устанут или зуб не сломаешь. Как для кого, а для меня нелегкая это работа - вдыхать запахи земли. Иной раз кажется, лучше бы целый день топором махал на делянке, чем так сидеть в затишке и запахами наслаждаться.

     Но нельзя же все время поблажку себе давать, легким трудом заниматься. Пока ты горяч, молод, самое время тебе в купель войти, обжечься в огне жизни. Смолоду не обгоришь - со стару не захочешь. Нет, не лодыри мы и не трусы, чтобы бояться тяжелой работы, оттого и не бежим от нее, не прячемся, а, оставив топор и делянку, сидим в затишке, на припеке, и слушаем, как дышит осень. Бродят осенние запахи по лесу, как звери шальные, рыщут по лужайкам и кущам, хоронятся, замирают, растворяются в общем котле дня. Вслушиваешься с усердием - булькает на огне это ароматное варево, шибает в нос. Нет ничего приятней на свете - ощущать осенние запахи. Напитался ими и сам истончился, развеялся, исчез под синью холодного неба. 

 

     Человек никогда не бывает одинок. С кем-то он да живет - с ветром, с женой, с детьми, с бабушкой, с одуванчиком, с небом, с соседями, с человечеством. Это зависит от того, кто или что у него под боком и кого он способен воспринимать. Иной с лесом живет за милую душу, а соседа не то что не воспринимает, но видит в нем смертельного врага, и приди этот сосед в гости или появись на известном расстоянии, и боя не миновать. Иному достаточно соседства паука, пусть бы плел в углу паутину, а он бы смотрел на паука и радовался. И другого ему ничего не надо. А иному подавай весь мир, человечество. На меньшее он не согласен. Даже когда человек один, он не один, он всегда вдвоем, а то и втроем. Заберите у человека небо, лес, соседей, птиц, животных, лишите его общения с цветами, женщинами, отгородите его невидимой стеной от солнца, луны, звезд, ветра, посадите в какую-нибудь тьмутаракань, где бы он томился один, все равно он будет не один, а вдвоем, если не с тьмутараканью, то с самим собой. Так устроен человек - для него одиночества не бывает.

     Раз в несколько лет у сосен меняется хвоя. Этот год для них настал. Иголки у сосен, крайние с тыла, пожелтели и осыпаются при малейшем дуновении ветра. Подойдешь к иной сосне, дыхнешь, а иголки падают. По лесу, по дорогам разбросаны упавшие хвоинки. И нигде нет такой, чтобы была она одна, везде их по две.

     Все в этом мире живет парами: дерево с деревом, муж с женой, мать с ребенком, лес с лесом, небо с землей, одинокий человек со всей вселенной.

 

     Прошел несколько километров, надо идти дальше, а ноги к пеньку ведут. Сел, а вроде бы иду дальше, не чувствую, что сижу. Я получше, поосновательнее на пень умостился - все равно нет того чувства, что сижу, а не иду. Вверх посмотрел на небо, на листья, в стороны, налево, направо, с земли хвоинку подобрал, повертел, помял в пальцах, а все кажется мне, что двигаюсь я по дороге, углубляюсь дальше в лес. Странное это состояние - сидишь, а кажется тебе, что путь продолжаешь. Но что в нем странного, если оно чаще всего со мной бывает, постоянное, обыденное, его и не замечаешь. Быть в нем легко, выйти трудно. Вот и до поворота я дошел, и за поворотом спрятался, мимо осинника, мимо зарослей вереска, мимо ели, тут недалеко и до ручейка осталось, - глядишь, я сегодня такой рысью весь обход обойду, не сделав ни шага. Но неплохо подумать, как бы при такой ходьбе не устать. Напрягаюсь, сдерживаю себя, жму на тормоза, да слишком разгон большой взял и скорость велика, дорога под уклон, вот и не остановиться. Но скорость угасает, то деревья и кусты по сторонам мелькали, как из окон поезда, теперь движение их замедленнее. Ход тише и тише. И наконец совсем стал. Тут только и получил я удовольствие оттого, что сижу, понял по-настоящему, что сижу, и, главное, уяснил, что такое для уставшего человека сидение. Уж какая это благодать, должен я сказать, посидеть на пеньке в лесу минут пять - десять, лучше не придумаешь!

     В ходьбе лес другой, ты идешь, и лес пред тобой, как конь, скачет. Сел ты, и сразу тишина на мир опустилась, все замерло, даже солнце, вечно бегущее по небу, остановилось. А как лучше глядеть на предмет - когда он бежит или когда неподвижен? Когда он бежит, что увидишь? Мелькание рук или ног, если их увидишь. Вижу муравья, ползущего по земле, вижу былинку у ноги, заметил цветок, который не видел, когда шел, ствол сосны в лишайнике, увидел бабочку на цветке, паук семенит домой на высоких ножках. Сижу и как в сон глубокий проваливаюсь, в море ныряю, извлекаю от сидения максимум пользы и удовольствия: то левую ногу за правую закину и посижу в этой позе, то правую за левую заброшу, то локтем в колено упрусь. О чем думаю? А ни о чем. О браконьерах я утром думал, о погоде думал, о том, что сегодня варить на обед, думал. Покосился на солнце, оно к западу подалось. Эге, солнце в пути, значит, и я уже в дороге. Оно и пора, засиделся я не по времени. Встал, встряхнулся, движением рук застоявшуюся в сосудах кровь разогнал, протрубил походный клич (мысленно) и отправился дальше. А пенек с муравьями, с пауком, с бабочкой, со стволом сосны в лишайнике, с цветком оставил. И опять замелькали в глазах деревья, как спицы в колесе. Иду.

 

     Было солнце, а нынче прорвало небесную твердь, дождь. Снизу бегут самые низкие облака, кажется, они-то и несут дождь. Чуть выше еще облака, они бегут помедленнее. Нижние облака черные, те, что выше, посветлее. А выше этих светлых облаков еще больше, совсем белые, и светлые, и чистые, как снег. Выше этих облаков синее небо. Найдет нижняя туча - станет темно, стучит дождь по крыше, уйдет черная туча - откроются светлые облака, станет светло, уйдут и эти облака - покажется кусочек синего неба. Но облаков так много, выстроились они в три ряда, что неба не видать. Стали бы облака сейчас на месте, выплакались дождем, и появилось бы солнце. Впрочем, кому это известно. Может, у облаков нынче плаксивое настроение и не уняться им за неделю. Все-таки что ни говори, а на дворе осень, а осенью облака весьма чувствительны к слезам, и осуждать их за это не стоит. Надо же им когда-нибудь выплакаться!

     Мне они не помешают. Сыро идти по лесу? Я надену плащ. Он у меня непромокаемый, широкий и длинный, до пят, с капюшоном, подарок знакомого военного моряка. Когда я надеваю его и подпоясываюсь ремешком, я похож на монаха. Сыро снизу? Я надену сапоги. Они промокают, но это не беда, сейчас не зима, не замерзну. Дорогу дождь размоет? Меньше будет болтаться в лесу браконьеров. Крыша потечет? Залезу и залатаю. Не страшен мне дождь, пусть идет, если хочется. Одно только меня огорчает. Я заметил, что спокойно выношу безостановочный дождь ровно месяц. А если он льет на день больше, у меня начинает портиться настроение, слезятся глаза, я плачу, как баба. А какому мужчине это может нравиться?

 

    Клеймил для зимней рубки лес, подошел к одной знакомой сосне, и очень она мне не понравилась. И ствол кривой, и сучья толстые, и высота невелика. Показалась она мне какой-то страшной уродиной (а раньше не казалась), и я подумал: чем сильней я люблю лес, тем ужасней он мне видится, тем чаще нахожу в нем недостатки; и не потому он плох, что плох сам по себе, а потому, что я его люблю, и чем крепче буду любить, тем больше буду видеть недостатков; моя любовь позволяет ему быть не только прекрасным, но и безобразным.

     Стал вспоминать случаи, когда мне в лесу было плохо. Там заблудился и долго не мог найти дорогу, и чем помог мне лес, сосны, занятые собой? Ничем. Они еще больше путали меня и в глушь уводили. Там зимой бензиновой пилой умудрился проехаться по ноге и, чтобы не загрязнить рану, промыл ее дедовским способом, помочившись на нее, да так и приковылял с рва-ной ногой на кордон. А что делать? Там тонул в весеннем болоте, простыл и полтора месяца провалялся в больнице... Да стоит ли перечислять все события, когда лес показал себя не с лучшей стороны. Был я хорош, я видел лес прекрасным, я говорил: он славный, он добрый, он красивый. А он был и зол, и глух к просьбам, и красоты в нем не было никакой. Где же вы, красавцы деревья-великаны, богатыри, благородные мужи и милосердные девы?

     И пока с неудовольствием и осуждением смотрел на сосну, видел ее уродиной, пока мерил ствол, ставил клеймо, пока приговаривал ее к рубке, шершавую кору ладонью погладил, плечом уперся, пригляделся внимательней и увидел, что и ствол ее не так крив, а даже строен, и ветки не толсты, и сама она высоты достаточной, н дух благородный из себя источает, и видом своим не только не печалит сердце, но воодушевляет и радует. И тут я навспоминал случаев, когда лес выручал меня из беды, но об этом можно говорить так много, что я умолкаю.

 

    Я задаю себе вопрос: в чем радость моей жизни в лесу - в труде и службе, в неудовлетворенности, в страданиях и лишениях? Странно, зачем я задаю себе такой вопрос, зачем хочу это знать? Как будто, узнав, я навек успокоюсь. И точно успокоюсь - засну глубоким сном. Но не хочу я сейчас засыпать глубоким сном, я жить хочу, как никогда не хотел жить, а когда придет время, засну. Но кто сказал, что ты сейчас узнаешь и заснешь? Попробуй сначала узнай. В том-то и дело, что не узнаешь; ответа не найти. Приходят ответы, а все иные и разные. И даже один и тот же приходит ответ, а все равно он не годится. Не подходит. Но если не найти, зачем искать? А что еще остается делать, если идет дождь, не высунуться наружу, если на проволоке над плитой сохнет мокрая одежда и я греюсь у плиты, открыл духовку, если вчера был дождь и сегодня и длинная ночь впереди, которую не скоротать сном, и неизвестно, какое будет утро?

 

     Желтое перышко от синицы влетело со двора в избу и забилось в уголок на полу. Я не замечал его несколько дней, верней, не обращал внимания, а сейчас увидел. Я понимаю, что это подарок мне от синицы, что перо следовало бы взять и положить на стол, а еще лучше - в какую-нибудь коробочку на бархатную подушечку, коробочку следовало бы запереть в сейф, сейф поместить в банк, а возле банка поставить для охраны взвод часовых, Чтобы перышко не украли. Кроме того, я должен бы каждый день вместо благодарности солнцу за то, что оно пришло посветить, начинать день славословием синице за ее великолепный подарок. Я должен быть смущен ее щедростью и чувствовать себя в неоплатном долгу.

    Я сознаю царственную щедрость птицы по отношению ко мне, презренному малому, я вижу, какую большую ответственность наложила на меня судьба за дальнейшее перышка, но я не сдвинусь ни на йоту, чтобы поднять это перо с пола, а тем более не стану благодарить и на всю жизнь прослыву неблагодарным. Пусть оно валяется на грязном полу, пока березовая метла не занесет его куда-нибудь в более глухое место, а то и вообще в безвестность. Туда ему и дорога.

 

    Надоел лес, и я ушел к себе. Себя наблюдаю: как ем, как сплю, как зеваю, как к солнцу отношусь, к луне, к речке - радуют они меня или огорчают. Устал я от леса, вот он меня и не вдохновляет. А сам себя стал вдохновлять. Не тем, что сам себе радуюсь, а тем, что гляжу на себя и вижу себя. А лес не вижу. Но кажется мне, в чем-то я тут не прав. Говорил же я, что я и лес - одно. Почему же теперь разделяю? В одно соединить не могу? Почему, говоря о лесе, не могу говорить о себе и, говоря о себе, не могу говорить о лесе? Или я говорю и мне только кажется, что я не говорю?

     Когда я гляжу на лес, мир - это не лес предо мной, не мир, не осень, не сосны, не солнце в небе, не облака, это не лужи на дорогах, не ворона на дереве, не умершая трава, не ночь со звездами, не рябина. Это я сам со своими заботами, радостями, сомнениями, с любовью, неприязнью, усталостью, желанием и страстью, с горем, отчаянием, верой в успех. Заботы мои скачут по дорогам, мысли уселись на ветке рябины, желания томятся звездами в небе, сомнения бегут тучами. Когда же я гляжу на себя и вижу себя в разных чувствах и думах, это не себя я вижу, а лес, мир, осень. Я вижу траву, деревья, кусты можжевельника на пригорке, заросли вереска, луну в облаках, листья на ветру, лужи, бегущего зайца, осенний одуванчик, белку.

 

     Ночь. В избе темно, и на дворе темно. Я проснулся, сел на кровати, спустил на пол босые ноги. Мне холодно. Я смотрю в то место, где должно быть окно, в надежде увидеть свет там, за окном, но ничего не различаю. В избе тихо, ничто не шелохнется: не скрипнет дверь на ветхих петлях, не пискнет мышь, не прошуршит жук в опилках на чердаке. Спать не хочется, но и идти в лес, в темноту, не решаюсь. Темноты я не боюсь, но с какой стати бродить сейчас по лесным чащобам, натыкаясь на корни и камни? Глупо видеть меня сейчас со стороны: сидит малый на кровати, раздетый, разутый, и смотрит в пустое пространство. Однако желание не сидеть пересиливает меня. Одеваюсь и выхожу на крыльцо.

     Как мочь ни темна, она никогда не бывает темна, что-нибудь в ней да светлеет, какой-нибудь свет да рассеивается: свет ли это далекой звезды, которую за дальним расстоянием не видно, огонек ли светлячка у гнилого пня, незримый, заплутавший луч вчерашнего солнца, свет собственных глаз. Темнота беспокоит, но не пугает. Зачем иду в лес, что я там не видел? Был бы я зверь, кормился бы в ночи, бегал бы по полям, как рысь, как заяц, мышковал, как лиса. Но не заяц я и не лиса, и нечего мне делать в ночном бору. Все люди в такую ночь спят, добрая половина человечества спит, спят и мои браконьеры. Хочу убедиться, что обход в целости и сохранности? Но это мне и так известно. Я обошел его в последний раз несколько часов назад, и никакой крокодил и змей-горыныч за ночь его не проглотил, не уволок. Захотел убедиться, что ночь темна и ни зги не видно? Но для этого не надо таскаться по лесу. Поглядеть на сосну, на которой сидела днем ворона? Но при такой тьме сосны не разглядеть. Зачем же тогда я иду? Зачем - не знаю, а почему - знаю. Потому что ночь тяжела для меня, и я хочу, чтобы скорей она кончилась, и я иду на восток, поближе к рассвету. Но сколько же я могу приближаться к рассвету, на километр, два, пять? Вроде бы и немного, но мысль, что своим усилием ног, ходьбой я ускорю появление зари, меня удовлетворяет.

 

     Полдень, светлый, звонкий, я его столько ждал, он весь просветлен, кажется, нет такого места, куда бы не проник свет, копни землю - и там найдешь. Утро было в тумане, холодное. Думал, придет полдень, разогреется низкое осеннее солнце, так будет хорошо. Пришел полдень, разогрелось солнце, и вправду стало хорошо, да только ничего особенного в этом хорошем нет, не замечаю. Даже, напротив, нехорошо становится, беспокойно как-то. То ли оттого, что хорошо, плохо на душе, то ли еще отчего. Но удовольствия от полдня не испытываю. Уже подумываю: вот будет вечер, тогда посмотрим. Или: вот будет завтра утро, тогда посмотрим, поглядим. Конечно, будут и вечер, и завтра утро, но с какой стати в полдень мне думать о вечере или о завтрашнем дне? Если бы этот полдень не ждал, если бы он был сер, ветрен, угрюм, плох, тогда другое дело. Но он прекрасен, редко такие полдни случаются осенью - радуйся же ему! Хочу ночь темную, грозную, страшную. Нет, хочу день, полдень светлый, радостный. Но он есть, стоит. Он есть, но я хочу не этот, а другой, еще прекрасней этого.

 

     Один из тех дней, которые бывают чаще других, но которые мы реже всего замечаем. Нет ничего в нем броского, примечательного, не сияет он солнцем, не синеет синевой, не гонит ярый ветер по небу черные тучи, день серенький, ты от него ничего не ждешь, и он тебе ничего не предлагает. Впрочем, какую-то скучную и обыденную обыденность и недовольство он дает. А кто когда бывал доволен серостью, серым днем? Разве что человек, который спать собрался. Ложится он со спокойной совестью в постель и сладко засыпает. Некоторые утверждают, что в серый день спится даже лучше, чем ночью. Но я с ними не согласен. Ночью спится все-таки лучше, чем днем. В этом я убедился на собственном опыте: некоторое время я спал только днем, потом спал только ночью, а потом и ночью и днем. Когда спишь только днем или только ночью - тут разницы нет никакой. Она, может, и есть, но не очень значительная, чтобы на нее обращать внимание, в том смысле, что днем спать, конечно, лучше, потому что ночью при всех условиях ты все равно выспишься. А вот если спишь ночь и день подряд, тут разница заметна. Ночью спишь хорошо и претензий к ночи никаких не имеешь, а днем спишь - и начинаются неурядицы: сон твой прерывист, беспокоен. То солнце заберется в постель и тебя разбудит, то ветерок в окно залетит, то комар, будь он неладен, укусит, то сосед заявится только затем, чтобы сообщить, что погода нынче дождливая, как будто тебе самому это неизвестно, нет у тебя глаз, нет ушей и ты ничего не видишь, не слышишь. Спишь и дрожишь: вот солнце сейчас на тебя упадет, вот сосед дверью хлопнет, вот директор на машине приедет. Ну какой может быть сон при подобных волнениях в сравнении с тем, что был до него, с безмятежным, ночным. Ночью кто заявится, кто придет, какое солнце глянет? Пушка возле уха грянет - и ту не расслышишь. Ни соседа, ни начальства. Разве что сам себя поднимешь узнать, какой сегодня день, час.

     Проснулся, поднялся, поглядел по сторонам, ничего не узнал и завалился спать на боковую. 

 

     Знал одного человека. Он пошел жить в лес и жил в нем с перерывами два года, чтобы доказать, что человек может жить в лесу. Завидую такой целенаправленной натуре, но удивляюсь, до чего может дойти человек, если идет в лес с желанием доказать, что там можно жить, доказывать то, что не требует доказательств. Пусть бы он доказал, что может прожить без леса. Вот тогда я бы поздравил его с победой и сказал, что он действительно совершил великий подвиг.   

     Прожить одному в лесу год-два не великая проблема. Спору нет, жить в лесу нелегко, есть в такой жизни свои трудности, но они гораздо меньше, чем если погиб бы лес и не осталось ни одного деревца. Впрочем, подобный опыт есть возможность испытать в будущем.

     И тем не менее мне близок этот знакомец. Он был мужественным человеком и душою юн. А главное, он прожил два года в лесу. Мне кажется, люди, которые прожили в лесу больше одного дня, уже могут считать, что они чем-то отличаются от простых смертных, они взяли нечто от леса. Таких людей всегда различишь с первого взгляда. У них храброе сердце, светлые мысли, твердая и легкая походка, ясный ум. Они никогда не умирают.

 

     Ночью шел дождь. То ли от его шума, то ли от ка-ких своих беспокойных дум, о существовании которых я ничего не подозреваю, но допускаю, просыпался я, вслушивался в шум дождя и засыпал вновь.

    Утром дождя нет, но падают с листьев на листья, на нижние листья, капли, стучат. Перед солнцем, перед днем торопятся листья стряхнуть с себя дождевую тяжесть. На земле лужи, а глянешь по сторонам - все деревья, все листья унизаны каплями. Сидят капли рядком, как осенние птицы на ветках: и оторваться не хотят, и не соберутся никак улететь. Что же, думаю я, глядя на капли, бедные деревья, плачете вы горькими слезами? Пожалеть бы вас, сирот несчастных? Как бы не так. Утро упругое, бодрое, свежее. В такое утро невозможно рыдать и думать о чем-то плохом. Но если они и плачут, то от радости плачут, оттого что утро свежее. Сказано же: сияй слезами радости! Вот они и сияют.

 

     Говорю: вышел из дома. А из какого дома вышел? Где мой дом? Эта старая холодная изба, в которой я провожу дни и ночи? Ничего подобного. Конечно, изба мой дом, есть в ней и стены, и крыша, и еще кое-что. Но есть у меня и другой дом, не хуже этого. Крыша ему - небо, стены - края света, пол - земля. И так смешно видеть, как забирается человек из одного дома в другой, прячется в избу, считая ее своим домом, а о настоящем доме не вспоминает. А между тем он есть, стоит этот дом, и стоять ему века вечные. От незримых дождей он нас укрывает, от холода прячет. Кто может похвалиться, что знает этот дом, где у него окна, какие стропила, чем покрыта крыша, где крылечко? Кто чувствует себя в нем хозяином, спокойно разжигает в плите огонь, варит суп, сидит у окна и смотрит в лес, подперев щеку, ложится в постель, отдыхая? Кто утром выбегает во двор и босиком шлепает по мокрой траве? Кто конопатит щели в стене меж бревен, латает крышу, осенью укрепляет завалинку? Кто уходит в лес по своим делам, вешает для- приличия сломанный замок и пишет записку: «Я в обходе»? Где этот жилец, который охраняет лес, а мы его не видим? Мы его видим, да только не хотим видеть. «Нет его, нет», - говорим. А он есть.

 

     Изба у меня холодная, и если не затопить с утра плиту и сидеть без движения, не рыть огород, не колоть дров, не косить траву, не бежать к колодцу за водой, то к середине дня продрогнешь основательно. В таких случаях, когда я, собираясь в обход, выхожу на крыльцо и делаю первые два шага, мне кажется, что на дворе собачий холод, я легко одет, надо вернуться и одеться потеплее. Но говоришь себе: пройдусь и со-греюсь. Еще несколько шагов - и ощущение холода не ослабевает. И ты ругаешь себя: в лесу мороз, а ты чуть ли не голый и босиком. Есть у меня один тягунок, взгорок; как только я до него дойду и его одолею, начинаю тепло ощущать, начинаю менять отношение к погоде. То мне холодно казалось, а теперь, на взгорке, тепло. И чем дольше я бегу по лесу, тем сильней нагреваюсь и распаляюсь, что зима мне в лето кажется, снять бы часть одежды да повесить на сучок, чтобы не мешала!

 

     Когда я раньше встречал в лесу браконьеров, я не понимал, отчего я на них наскакиваю, как молодой петушок, отчего горячусь. Я думал, я за лес болею, и негодование свое любовью к лесу объяснял. Я и теперь не отказываюсь от любви к лесу, - глупо жить в лесу, служить ему и быть с ним во вражде, в тягость ему или испытывать равнодушие, - но сейчас я думаю, что к жару моей любви тут прибавляется и жар скорого хода, иначе чем бы объяснить такое: я браконьеров не встречаю, порубок у меня нет, а в дороге я горяч, ожесточен, бегу, как борзая собака, и вслух кляну невидимых и, главное, несуществующих врагов-порубщиков, грожу им страшными карами и местью? Откуда такая злоба и гнев? Гори во мне в такие минуты только любовь, я был бы тих и кроток, как овечка. Я бы любил лес, раз мне ничто не мешает, а о браконьерах и думать забыл, я бы предавался на ходу самым лучшим воспоминаниям. Кому интересно злиться и думать злое? Видно, скорость и жар хода подогревают мою температуру, вот почему я и бегаю обозленный. Конечно, можно сказать и другое, что я бегаю по лесу, чтобы разогреться, а не по любви, но мало ли что можно сказать.

 

Глава вторая

 

      Начало октября, а теплынь стоит, словно лето опять вернулось. Тепло не только днем, когда солнце, но и вечером, и ночью, и ранним утром. Каждый раз говорю себе: ну, сегодня последний денечек. А следующий день опять такой же. Оттого что тепло и солнца много, листья на деревьях перестали желтеть, одни деревья стоят желтые и даже голые, а другие зеленые. Глянешь на них и не подумаешь, что осень. Но сколько может быть лето и лето, пора и надоесть. Шли бы дожди, стояло бы ненастье, знал бы, что пришла осень, притерпелся к ней и, расставшись с летом, смело шагнул бы в иную дверь. А тут снова расстраивайся, переживай. Так иной гость и распрощается с тобой, и в сени выйдет, все слова скажет, только ты в дом, а он вернулся, забыл что-то сказать, и опять продолжается беседа, и не расстаться с гостем никак.

     Вот и я не могу расстаться с летом. Я сам давно с ним согласился расстаться. И хоть есть в моем сердце жалость и грусть, как при любом расставании, креплюсь, принимая осень. А оно, лето, со мной расставаться не хочет. Окутывает меня теплыми туманами, нежит дневным ясным солнцем, ласкает теплыми ночами, соблазняет меня легким ветром, оглаживает, охаживает, - то ли жалко ему со мной расстаться, то ли боится, как бы я его не забыл, то ли не надеется больше на встречу. 

 

     Утро. Глаза открыл и увидел, что солнце из-за леса поднимается. Встречаю его лежа на постели, к нему лицом. Обиделся я, что оно меня рано разбудило. Кряхтя перевалился на другой бок. Отвернулся от солнца и думаю: не обидится ли оно на мою невежливость? Обидеться-то мне, конечно, не грех, но как бы не перегнуть палку, не вызвать гнев или обиду у солнца? Вдруг оно, обидевшись, застроптивничает, глядя на мои выкрутасы, на мое невнимание, и повернет назад, и вместо утра и дня появится ночь? Подобная перспектива меня не устраивает. Ночь я уже провел хоть и в добром здравии, и с приятностью отлежал себе бока, но повторять этот круг вращений снова не хочется. Спи и спи. Прав поэт, это и медведю надоест! Решил я показать солнцу не так резко и демонстративно свое неудовольствие, что оно меня разбудило. Но как это сделать, если, спиной повернувшись, лежать невежливо? Лег животом вниз. Голову слегка повернул к окну и гляжу: не ушло ли в обиде солнце, не опустилось за лес? Нет, вроде не ушло, не опускается, свет в окне и на дворе не уменьшается, не угасает, а, напротив, здоровеет, набирает силу. Все-таки для безопасности совсем повернул к солнцу свое лицо. А там и тело переместил поудобней, как вначале лежал - весь к солнцу обратившись. Думал, повернусь к солнцу и худо мне будет, настроение испорчу, опять обида и злоба на меня найдут, что солнце меня разбудило, а повернулся и ничего худого не замечаю. Напротив даже, к моему удивлению, очень хорошо мне находиться, повернувшись к солнцу лицом, гораздо приятней, чем спиной. А повернувшись к солнцу и ощутив радость от этого, подумал я: зачем от солнца отворачивался, что за причина обижаться на него была? И никак вспомнить не могу.  Помню, что была какая-то причина, а в чем ее суть - не помню. Долго и мучительно вспоминал и, когда уже отчаялся вспомнить, вспомнил - от обиды, что солнце меня рано разбудило. Поглядел я вокруг: где ж рано? Солнце уже в зените, день в разгаре, а я в постели валяюсь, вставать мне неохота. Стал оправдывать себя - мол, вчера поздно лег, до полночи по обходу шатался, отчего бы сегодня и не поспать подольше? Да не очень-то мое оправдание меня оправдывает. Сам же я его себе говорю, сам и не принимаю. Решил совесть свою успокоить, проверить: выспался я или нет? А как это сделать? Уснуть снова или встать? Вскочил с постели, раза два руками в воздухе помахал, присел, босиком по холодному полу на двор, на крыльцо выбежал. Пока вскакивал с постели, пока руками в воздухе махал, пока приседал на полу, были сомнения, правильно ли сделал, не лучше ли мне лечь, глаза смежить? А как на крыльцо, во двор выбежал - все свои сомнения позабыл. Позабыл, как солнце меня разбудило и я, обидевшись на него, от него отворачивался, - всю свою постельную утреннюю возню и обиду забыл. И день меня приветливо встретил. А заупрямься я в своей обиде, продолжай лежать к солнцу спиной, и чем бы все это кончилось - неизвестно.

 

     Был у реки - никого не слышал. Отошел - закрякала утка, сочно, призывно, точно потребовала, чтобы я воротился назад. Думаю, дай подойду. Что будет? Подошел, а она смолкла. «Зачем же тогда, - говорю, - кричала?» Посидел на пенечке - может, крикнет? Молчит и себя не показывает. Послушал, как река шумит, как ветер осеннюю траву колышет, стал подниматься по дороге на взгорок, утка опять заголосила. Я бегом к ней. Несколько раз подходил к ней и отходил. Когда я на реке - утка молчит, когда ухожу - орет благим матом. «Что бы это значило?» - думаю. Захотела поговорить со мной, развеять одиночество? Уж не играет ли она со мной в прятки от нечего делать? Жир за лето нагуляла, набродилась в лесных зарослях, речных камышах, выводок вывела, вырастила, а лететь на юг рановато. Вот и озорничает со мной. Только с какой стати мне с лесной уткой играть? Или больше делать нечего, или серьезней занятий не найти? Обиделся на утку и зашагал домой.

 

     Осень - пора увяданья, умирают травы, умирают цветы. Вчера отцвел последний осенний одуванчик у дороги. Почему же я мало говорю о смерти? Почему не прославляю ее или делаю вид, что не замечаю? И что на дворе осень, и что природа умирает - это я вижу каждый день. Слепой и тот бы заметил. Это не заметить невозможно. Но почему я должен прославить смерть? Или я нанялся в услужение к каким-то ужасным злодеям и разбойникам, чтобы оправдать их черный промысел? Не заставит меня никто заниматься этим делом.

     Но разве не прекрасна осень, не красива, не воспевают ее поэты в стихах? Иные, кроме осени, видеть ничего не хотят. Дай им багрец и золото лесов, да и только. И никто не осуждает этих поэтов, напротив, славят. И что же, раз смерть - плохо, значит, и не нужна, и вон ее из леса? Я не самый большой любитель осени, я люблю ее, люблю желтеющие березовые леса, лёт паутины, туманы и прочее, но, сказать по правде, мне больше по душе лето, весна, даже зиму и ту я люблю больше и принимаю, но, если бы мне завтра сказали: ликвидируем осень навсегда, уничтожим ее как негодный элемент, я бы первый встал на ее защиту.

     Пусть она будет, осень. Конечно, для некоторых, если не для большинства, приход ее страшен и неожидан - никому неохота расставаться с теплом, с летом, но и в этой грустной поре есть очарование. Его трудно принять умом, можно принять только сердцем. Умом принять - все в ней плохо: и холод, и слякоть, и грязь, и первые белые мухи, и щели в избе, и нет дров, и дырявые валенки, а где-то грядет зима, морозы. А принял сердцем, полюбил ее -и она чище и прекрасней весны. Очистительная осень, спасительная, благословенная. Осень-красавица. Она так же жива, как жизнь, хотя и утверждают, что она смерть.

 

     Все позднее лето отгонял я мальчишек от ягод рябин, как цепной пес, лаялся с ними, чтобы они не ломали веток, не рвали ягод на забаву, а оставили птицам, и делал это так рьяно, словно специально был приставлен для охраны рябиновых ягод. Одному мальцу говорил: «Тебе ягоды на баловство, а осенью птицы прилетят, что есть будут?!» Малый, нахохлившись не хуже иной птицы, отвечал с недоверием: «Воробьи, что ли?» - «Глуп ты как бревно, - отвечал ему я, - свиристели». И вот они прилетели и обсыпали рябину. Все-таки я их дождался. А точней сказать, не я дождался, а рябина. Мне от их прилета ни холодно, ни жарко, не меня они клевать явились. А вот рябинам их прилет важен. Бережно, терпеливо они держат на своих ветках этих птиц. Одно дело умереть с пользой, другое - скукожиться на корню никому не нужным. И хоть не бывает в природе таких вещей, что что-то остается ненужным, все тут нужно и все имеет цену, - глядеть, как пропадают ягоды рябины, не съеденные птицами, почему-то горько. Глядя, как птицы освобождают рябину от тяжелого осеннего груза, и сам ты вместе с рябиной освобождаешься, облегчаешься от дневных волнений, забот, бед. Все-таки неплохо устроился человек, если прилет птиц, их поклев рябиновых ягод его от забот и волнений освобождают.

 

     Иногда, когда в осеннем лесу сижу на бревнышке, усталый от ходьбы, или стою у желтеющей березы, у меня бывает такое состояние, словно меня нет на свете. Лес есть, а меня нет. Почему так кажется? «Потому что на душе легко, ничто не болит, не беспокоит», - скажут мне и будут правы. И в самом деле, настроение у меня не такое, чтобы искать веревку и лезть на сосну, и болезни никакие не донимают. Но так уж не донимают? И такое ли развеселое у меня настроение, что от радости себя не помню, не вижу? Конечно, бывает и хорошее настроение, и болезни не донимают, но только не сейчас, в другой раз. А сейчас и тяжко мне, и поясница ноет, и нога болит. И во всем теле какая-то несогласица и хворь, и тошно мне смотреть на мир, на лес, и бежать куда-то хочется. А куда бежать, зачем бежать - не знаешь. Вот и таскаешься по лесу, как бездомный волк, или сидишь в избе, как будто некуда тебе выйти, ты в тюрьме, в заключении, а весь мир вокруг тебя. Щупаешь себя пальцами, потрогаешь ногу, уши, нос - есть ли они? Вроде есть. Перестанешь щупать - вроде нет. Отчего же все-таки такое состояние? Я думаю, от большого желания. Ты желаешь избавиться от болезней, от болей, от тяжести душевной, они тебя вконец допекли, ты очень сильно этого желаешь, а они не уходят. Привязались, как репьи к штанам. И тогда, чтобы они ушли, ты сам уходишь, и тебя нет. А тебя нет - какие могут быть боли, беды, болезни? Никаких.

 

     Упорно ставил у реки скамейку, чтобы сидели на ней люди. А ее так же упорно ломали. Я врыл столбы в землю, плаху наверху гвоздями пришил, скамейка, конечно, не образец какой и не совершенство, но си-деть на ней и любоваться красотами природы можно, в усталый от дороги час дать отдых своему телу, взбодрить дух. На следующий день пришел полюбоваться плодами своих рук - столбы выворочены, доска оторвана и заброшена в кусты малины, а перед самой скамейкой нагажено. И не зверь набезобразничал, а человек. Сколько раз я эту скамейку ставил - десять, двадцать? Боюсь сказать точно, чтобы не соврать, но много. Я хочу человеку доброе" сделать, а ему, оказывается, мое добро не нужно. И видна в его действиях какая-то злоба и глумление. Ты, мол, мне добро, а я на твое добро плевать хотел. Стоит тут понять мое упрямство! Не так за скамейку я бился, черт с ней, со скамейкой, или в лесу нет мест, где можно присесть и отдохнуть, - на принцип меня повело. Уж каких я хитрых приспособлений ни. придумывал, на какую глубину столбы ни зарывал, какими толстыми гвоздями плаху ни приколачивал — не помогало. Из железа бы сделал скамейку - и ту бы наверняка уничтожили. Деревья сохранять мне удавалось, а эту паршивую скамейку нет.

     Не скажу, чтобы не нравилась моя скамейка людям, и сидели на ней парочками и в одиночку, и любовались лесом, и усталый дух свой бодрили, так что можно сказать, что скамейка была им нужна. И не нужна, раз ломали. Да и сам я был не прочь в иной дождливый и холодный день присесть на ней и отдохнуть, вместо того чтобы валиться на мокрую землю, рискуя схватить радикулит. Если бы мне платили деньги только за то, чтобы поставить эту скамейку, утвердить ее на земле, и не было бы у меня никаких иных лесных дел, более важных и существенных, хотя, думается мне, скамейка тоже не пустяк, я бы переломил эту злую силу, что портила скамейку, и добился своего; и стояла бы у реки моя скамейка как вечный памятник недюжинным человеческим усилиям принести людям добро. Но деньги мне платили за охрану леса, а скамейка была так, блажь, благородное движение души, мимолетность.

     И я отступил. Вывороченные столбы и сейчас валяются у реки, и, когда я прохожу мимо, я стараюсь не глядеть на них. Мне неловко за себя, за свою праздность, что, польстившись на легкую победу, я, вместо того чтобы заняться скамейкой серьезно, валял дурака и был побежден.

 

     У меня возбужденное состояние, торопливость - скорей бы, скорей. А куда тороплюсь? Что скорей? Этого я не знаю. Может, как лист, трава, я тороплюсь скорей к смерти? Но я-то прекрасно знаю, что мой срок еще не настал. В лесу осень, а у меня разве осень? По моим годам, у меня весна или начало лета. Что я, старец, глядящий в могилу? Я полон сил, я молод, хочу жить и кое-что сделать, я собираюсь еще прожить какое-то время, прежде чем отправиться в те, далекие, леса. Так что на осень я смотрю без всякой опаски за свою жизнь: осень пройдет, я останусь. К чему же я тогда тороплюсь, если не к смерти? Я задаю себе такой вопрос, как будто только к смерти торопиться можно. К жизни, наверное, тороплюсь, красавец. Но как можно торопиться к жизни живя? Или я тогда не жив, не живу, а мертв, и, мертвый, тороплюсь к жизни? Лист, трава живут; тороплюсь к своей смерти я один; мертвый, тороплюсь к жизни. Звучит это на первый слух несколько необычно, но мало ли что по первости кажется странным? Минет срок, и все пообвыкнется.

     Трава умирает живой, она торопится к смерти, я не умираю, я, мертвый, тороплюсь к жизни. Что тут необычного? Кто-то должен на период зимы быть живым. Вот я и становлюсь живым и буду им всю зиму, а придет весна - жизнь свою передам травам. Если это не умозрительная фантазия, не игра ума - а что это реальность, я не сомневаюсь, - становится понятной причина прихода весны и осени: кто-то умирает, а кто-то рождается - вот безостановочное колесо жизни, ведь не одни только травы и цветы умирают, вертится оно со дня основания мира, и никому его не остановить.

 

    Осень леса - не моя осень, но могу ли я представить себя стариком, человеком, прожившим жизнь и уходящим в могилу? Конечно, могу. Тут не нужно большого воображения - увидеть себя больным, немощным, хилым, на голове поредели волосы, выпали зубы, поумерился шаг, не разбежаться теперь, как прежде, остыла кровь в жилах, ушли желания, страсть, темперамент, беспричинно не запоешь в лесу, не засмеешься, не подпрыгнешь вверх от нечего делать или оттого, что день хорош, не побежишь на речку только затем, чтобы посмотреть, как отражаются' в воде облака,— все тебе известно, все понятно, все прожито, тут спина болит, тут ногу ломит, дела сделаны, пора и на покой. Но с другой стороны, как представишь себя стариком, если я не стар, а молод, если ничто у меня не болит, ничего я не пережил, полон желаний и до смерти мне далеко? Может, я вообще до старости не доживу, может, умру завтра или послезавтра? Завтра или послезавтра я, пожалуй, не умру, это я точно знаю, хотя и не ручаюсь; с чего мне умирать завтра или послезавтра, разве что сосна случайно упадет и придавит меня или в болото провалюсь, но это дело сомнительное. А лет через десять — пятнадцать, а может, смерть и придет, почему бы ей и не прийти, может, не будет она дожидаться моей старости и унесет меня молодым?                

     Я бы хотел умереть молодым. Не хочу я быть старым, в тягость людям, лежать в постели, болеть, мочиться под себя, заискивать перед людьми. Не от гордыни какой не хочу заискивать, унижаться, я при случае могу унизиться как никто - что ж, и унижение свойственно человеку, и ему ли от него бегать, - не хочу унижаться и заискивать не из-за себя, а из-за людей, - их своим унижением обижу и оскорблю. Но судьи ли мы себе и сами ли решаем свою судьбу, когда нам рождаться, когда умирать? Не судьи. Приходит срок, и если тебе говорит судьба: пора - ты собираешься и идешь, а рано это или поздно - тебя не касается.

     Ты можешь, конечно, быть недоволен, можешь возмущаться, негодовать, просить - мол, подожди - или поторопить, бывает и такое, но вряд ли она послушает тебя. За всю историю человечества ни с кем этого не случалось. Только лес, поле, природа имеют такую роскошь - знать, когда наступит смерть, их срок. Но и они знают ли его точно? Сегодня он пришел в сентябре, на следующий год - в октябре, одна осень на другую никак не похожа. Да и лучше ли знать, что сегодня живешь, а завтра умер? А если мне сегодня умереть захочется или появится в этом нужда и нельзя будет ждать до завтра? Или такой нужды не бывает и не идут на смерть люди ради какого-то дела, прекрасно сознавая, на что они идут? Я не такого высокого мнения о себе, чтобы готовить себе жертвенную судьбу, я живу незаметно и умру незаметно, я, - как все, как трава, которая довольна тем, что она прожила свой век и умерла без претензий (и на этом спасибо), и если я говорю, что хотел бы умереть, не дожив до старости, я сулю себе не героическую смерть, овеянную славой и легендой, не величественные похороны с воинскими почестями, не бронзовый монумент и толпы поклоняющихся моему праху, а рядовой конец, как умирают миллионы. Из противоречивого чувства я бы даже не хотел какой-нибудь особенной заметной смерти: быть растерзанным волками, заброшенным в одиночестве. Вот, мол, угрызайтесь совестью за небрежение к человеку, за злодейство.

     Но иногда нет-нет да и кольнет в моем сердце роб-кая надежда, не надежда, а намек на нее, одна тень надежды: а вдруг и мне улыбнется счастье, не за мои малые, слишком малые труды, они не в счет, а так, по нелепой случайности, н судьба наградит меня героической смертью, и я паду на землю не от болезни и старости, а в битве с врагом, молодой, полный сил, веры, любви и счастья.

 

     Осень стоит в самой поре, желтая, праздничная, даже веселая по-своему, хотя она и грусть навевает, а веселая потому, что стоит в самой поре. Когда идешь по лесу, ее вроде и не замечаешь, простор в лесу небольшой, особенно в хвойном, сосны да ели загораживают пространство, упрешься в сосну, как в высокую гору, и, кроме нее, ничего не видать, А по сосне, по елке осень не различишь: они вечно зелены.

     Зато когда идешь по шоссе, виды для глаз, для души открываются удивительные. Глянешь направо, а по всей правой стороне зарделся лес, забагрянился, пятнами выступают то желтые, то зеленые, то красные кущи. Глянешь налево - та же картина, только рисунок пятен другой - больше, меньше, бледней. Тут рябина стоит, листья пожухлые, будто их огненным ветром опалило. Там стайка осинок, листья у осины ярко-красные, как закат. А на взгорке у дороги огромная береза, пожелтела, а листья не отпускает, стоит желтая до звона, точно из земли фонтан золота вздыбился.

     Идешь по дороге, и осень вместе с тобой идет, глядишь направо, налево - одна картина чудней другой, одно дерево краше своего соседа, пространство и дали раскрываются. Где найти краски, чтобы передать всю красоту осени? Нет их. Как нет красок, чтобы передать красоту зимы, весны, лета. Любое изображение есть только подражание, но и ему ты рад. Я говорю себе: как ты можешь вполне ощутить осень, если ее нет у тебя в душе, если ты не стар? Но разве обязательно нужно ощущать осень только будучи старым? Пусть что-то одно в тебе найдется умирающее, самое малое. Волос умер и пал с головы. И этого достаточно, чтобы ощутить осень.

 

     Хоть и осень в лесу, и соглашаюсь я, что и у меня в душе осень, но не осень у меня, а лето. Весну свою л уже прожил. Она пролетела не быстро и не медленно, промчалась без остановок, и - доброго ей пути. А лето мое наступило. Как же так, скажут мне, осень на дворе, а он говорит - лето. Ну что же в этом удиви-тельного, разве не бывает весны осенью, когда и лес, и воздух, и вся природа, кажется, живет весной; после обильных дождей и ранних холодов вдруг потеплеет, выглянет солнце, засветит, заиграет, обсушит лес, поля, загуляет по дорогам нежный ветерок, защебечут осенние птицы перед отлетом на юг, заколотится сердце, - так вдруг повеет весной; зацветут одуванчики, лютики, анютины глазки, - и разве не будет тогда весна, хоть и пришла она в осеннюю пору? А может случиться и так. Могут весной вдруг прийти холода, дожди, осень, и после брызжущих светом и теплом дней, после румяного солнца, блеска и журчания снежных ручьев нагрянет хлябь и стужа, что знобит не только тело, но и душу. Разве не осень тогда наступит, хоть и будет март-апрель? Мое лето не в том, что сейчас в лесу осень, а в том, что во мне лето, а осени нет и быть не должно. Будь во мне осень, был бы я молод, пел бы, прыгал, скакал, жил бы верой, надеждой, безумными, почти юношескими мечтами? Я бы готовился к смерти. Лежал на печи и ни о чем не мечтал и свою жизнь, мечту посчитал бы пустой затеей. И весь мир со своими красотами и прелестями, радостями и муками для меня перестал бы существовать. Да и зачем мне тогда этот мир, если я ухожу в иной? Но я не лежу на печи безучастный и мир от себя не отпускаю. Я не хочу сказать, что я крепко его держу и ни за что не хочу его отпустить, будет судьба отпустить - отпустишь. Я люблю этот мир, а о другом пока не помышляю. А раз я люблю этот мир, значит, мне еще предстоит жить, продолжать свое начавшееся лето, ибо оно ко мне только пришло, и горячо еще, и не порвало связи с весной.

 

    Удивительно, как любит человек разные хитросплетения, как падок он до всевозможных сложностей, как убегает от простоты. Поистине, простота - тот зверь, которого человек боится пуще семиглавого змея. Нет бы сказать попроще, что у меня в душе весна, что молод я и здоров и петому по-весеннему счастлив. Так нет, горожу огород, что осень у меня в душе, потом поправляюсь, что не осень, а лето, и прихожу в конце концов к тому, что вполне категорично заявляю, что у меня весна. Что же у меня на самом деле: осень, весна или лето? А может, зима? Почему бы ей не быть, матушке, или она чем не удалась? А это все от желания усложнить. Иной человек глаз поутру по простоте продрать не может, а все со сложностями. Кажется, проснулся бы и встал. Лежит он в постели и мучается в неразрешимых вопросах: вставать или не вставать? Как будто, если он не встанет, мир в тартарары про-валится. А миру-то, конечно, до этого нет дела. Возможно, поскольку все в этом мире переплетено и взаимосвязано, что-то и случится, возможно, даже и грандиозное нечто произойдет, конец света наступит, страшный суд, но разве это причина для сомнений? Встал ты или не встал, а день-то встал. И солнце поднялось, и облака полетели. И ветерок, легкий на ногу, как дитя, скоро побежал по травам. Птицы запели, вороны закаркали, люди заторопились по своим делам. Во всем сработал великий механизм, что побудил мир к жизни, к делу. Почему же тебя он одного не побуждает, да мужества нет сознаться, что день наступил. Скажешь, а потом отвечай. Вот и находишь всякие уловки и увертки. Скажешь «я», а мучаешься: может, не я? Скажешь «день», а думаешь: может, не день? И такого тумана в голову наберешь, такой путаницы напустишь, что сам уже не разберешь, ты это или не ты, день стоит в лесу или ночь. Выйдешь на крыльцо и трясешь головой, как конь гривой, словно подобная тряска все сомнения привести в порядок может.

 

     Утки пролетели над головой, улетает пернатая дичь на юг, оставляет нам снег и морозы. Но снега нет и морозов нет, хоть они скоро будут, а льет занудный, нескончаемый дождь, ночь льет и день, и скоро ему придет конец. Что же касается уток, то они появились и уже улетели. И нет их, и только память оставила след, что они были, летели над лесом, но скоро и памяти о них не останется: память на птицу слаба. Да и почему быть ей крепкой? Какие нити должны связывать живой утиный клик и человеческую память? Но в том-то и дело, что она, память, не проходит. Как проклятье, как наваждение, как райский сон будет всплывать каждый день, пока будет длиться зима, и думать о птицах будешь, и забудешь, а все равно думать будешь. Почему? Да потому, что улет уток - это не просто улет, потому что, улетая, они уносят от тебя частицу тебя и летают там, в южных странах, беззаботно с твоей частицей, а ты сидишь здесь без нее и страдаешь.

 

     Из равновесия меня может вывести сущая безделица. Вышел на крыльцо, посмотрел на куст бузины, увидел на ветке дождевую каплю, показалось мне, что висит она не на том месте, и я уже недоволен. Будь я олицетворением самого спокойствия - все летит у меня в прах, размышляй я до этого и после этого о самых возвышенных вещах, пребывай в самом блаженном до отвращения состоянии - с этого мгновения спокойствие для меня кончилось. Сердце замрет, застучит, кровь разволнуется, забыты самые прекрасные и твердые мысли о гармонии, о мире, о душевной тишине. Я весь в таком волнении и тревоге, хоть бери эту каплю с ветки бузины и пересаживай на другое место. И взял бы и снял, если бы такая пересадка помогла. Да не помогает. Пересади на иные места тысячи капель, занимайся этим всю жизнь, а тревога и душевная смута будут расходиться сильней и сильней. Как снежный ком, разрастаются страсти. Потерять себя в такой момент ничего не стоит. Да что себя терять, когда ты давно потерянный. Ты потерял себя с того самого мига, когда каплю на ветке увидел не на своем месте.

     Так и сегодня - глянул на восток, а солнце запоздало с восходом, да и появилось не там, где было вчера. И недоволен я стал, грозен, бранчлив. Ругаю себя на чем свет стоит и ничего делать не могу: ни в лес идти, ни плиту разжечь, ни чай вскипятить.

 

     Девушки-студентки работали в поле. Подходить к ним мне было неудобно, а заговорить и познакомиться хотелось. Я раз мимо них прошел, другой - они меня не заметили. Я в третий раз прошел, насвистывая. Одна оторвалась от дел, глянула в мою сторону - что, мол, за свистун объявился. И только. У реки двух рыбаков увидел, попробовал заговорить с ними: как, мол, рыбалка? Они не удостоили меня ответом. Отошел от них, обиженный, а мне непременно с кем-то поговорить надо. Приблизился к березе. «Что, - говорю, - стоишь?» Но и она мне ничего не отвечает, на меня не обращает внимания - шумит листьями на ветру. Я и к озеру подходил, и у кустов малины отирался, и с ветром заигрывал, и бабочку останавливал в полете - все отвернулись от меня сегодня. С кустами малины мы уж как иной раз общаемся. Я им: «Шу-шу-шу». Они мне: «Ши-ши-ши». А тут ни звука, ни слова. «Что же такое делается, - говорю я себе, - или я такой никудышный?» И только это сказал, синичка ко мне подлетела. Посмотрела на меня, повертела головой и улетела. И недолго была, одну мимолетность, так что впору усомниться - была ли, а доброе дело сделала. Успокоила меня. Мол, дурное это настроение у тебя, оттого тебе и кажется все в дурном свете.

     Прилет синички я как благую весть принял. Вернулся к девушкам на поле. «Здравствуйте, -  говорю, - красавицы. Бог вам в помощь. Давайте и я помогу». Они прыснули со смеху, а скорей, не со смеху, а от стеснения - чужой человек явился. Я поулыбался им, картошку помог копать, поговорил о погоде, о грибах, сказал, что лесник и ягодные места знаю. Был чужим, а распрощались друзьями. Сходил к двум рыбакам у реки. «Ну, как рыбка?» - опять спрашиваю. Они мне в ответ: «Какая тут рыба. Один свежий воздух да удовольствие в тишине посидеть». И с ними я поговорил, и распрощался если не друзьями, то товарищами. К березе сунулся. И она мне на мои вопросы отвечает. Не скажу, что охотно, но и не молчит, не ломается как мятный пряник, как в прошлый раз. «Стою, - отвечает, - и еще стоять буду». Я к озеру, и озеро со мной на «ты». Шумит, плещется у берегов. Я к зарослям малины: «Шу-шу-шу». Они мне: «Ши-ши-ши». Я с ветром поиграл, и он мне рад. Бабочка летит. Стою и думаю: останавливать ли мне бабочку в полете? Вроде бы и хочется остановить и проверить, остановится или нет. А с другой стороны, неловко ее по пустякам отвлекать. Может, ей куда сейчас срочно надо. Долго стоял в нерешительности, пока она не улетела.

     Вернулся к себе в избу и думаю: как же так происходит, что до прилета синицы со мной никто говорить не хотел, а она прилетела - и все переменилось? Прилетают ли эти пичуги и к другим, когда им плохо, приносят ли им благую весть, меняя им настроение, или только мне посчастливилось, а больше таких случаев не бывает? И хочется мне думать, что я не один такой прекрасный, что и на других есть свои синички.

 

     Живу я спокойно, никто меня не трогает, никто не мешает. Если солнце светит мне редко, я не очень на это обижаюсь, спасибо и за то, что есть; если дождь льет не переставая и с потолка каплет на постель в середине ночи, и тут я невозмутим - покапает и перестанет.

     Больше всего заботы мне досаждают. Протекает потолок, значит, обязательно крышу чини. Ищи дранку, кровельное железо, а то просто консервную банку расплющь и лезь на крышу, заделывай дыры. Если солнце светит редко, а заботишься, чтобы светило чаще, значит, думай об этом, а думать-то тебе и не хочется. Хорошо, если мирно думаешь, с теплотой в сердце, а чаще злоба в душе рождается, хула и брань. Заботы - это не по моей части. Я готов жить сто, двести, миллион лет, я согласен даже на бессмертие, если вдруг кому-то захочется этим меня наказать, но если впереди мне грядут какие-то заботы, я откажусь не только от бессмертия, но и от одного лишнего года. Хуже нет для меня забот! Мне кажется, они выдуманы для того, чтобы сокращать человеку жизнь, а в конце концов и прикончить его. Я не отказываюсь от работы, от участия и соучастия, я готов сострадать, действовать, суетиться, чинить крышу, пилить дрова, ухаживать за больным, растить леса и нянчить чужих детей, готов выполнять миллионы дел, больших и малых, только избавьте меня от забот. Сегодняшние они, завтрашние, послезавтрашние - они все вчерашние, они умерли раньше, чем родились. Почему я должен заботиться о том, чтобы не протекала крыша? Не хочу я об этом заботиться. Пусть течет не переставая, а заботиться я не хочу.

     Прекрасно, скажут мне, примем твои вопли и стенания к сведению, избавим тебя от забот, но как же ты будешь жить с худой крышей? На это я отвечу: не стоит сгущать краски. Во-первых, дождь не вечен, побрызгает и пройдет. А во-вторых, почему вы решили, что я буду мокнуть и не починю крышу? Я полезу и залатаю дыры, только от забот меня избавьте, пожалуйста. Я без забот хочу ее починить, а не с заботами. И так во всем я бы хотел жить без забот: сторожить лес, думать о судьбах человечества, стирать белье, пахать огород, страдать о неурожае...

     Под дождем я забрался на чердак, а оттуда на крышу, я убрал старую сгнившую дранку и заделал дыры. Я все сделал основательно. Жить мне теперь в сухе. Я потратил на ремонт крыши день без забот, и теперь я в хорошем настроении. Когда одолевают меня заботы, у меня руки опускаются, ничего я делать не могу.

 

     Ночь. Без четверти двенадцать. Лежу и жду полночь. А что ее, собственно, ждать? Или не придет она, или прибежит раньше времени? И раньше времени не придет, и не задержится ни на минуту, а явится ровно в срок. А впрочем, если и задержится, то мне какое дело до этого? Что я, ревнивый муж, что ли, спрашивать, где шлялась, и призывать к ответу? Где была, там уже нет. Или должница она мне какая, дал я ей в долг, обещала вернуть и не вернула? Так нет, кажется, ничего я ей не давал, а скорей, она мне одалживала. Ладно, ждал бы чего путного: приезда товарища, смерти, случайного прохожего - те хоть не сразу, но явятся. Даже смерть придет, не задержится. А с какой стати ждать полночь? С той стати и ждать, что она уже идет. И до ее прихода осталось минут пятнадцать. Полежим, подождем, а придет - приласкаем, скажем несколько нежных слов. Или мы какие неумехи, чурбаны, грубая деревенщина, неспособная к ласке? Так расколемся, так голову задурим, закрутим, что как бы не забыла она о своих делах да не осталась бы у нас навсегда. Что-что, а голову задурить бедной девице мы умеем. На это нас хватит.

     И вот я слышу стук в дверь, и ее легкие шаги, и такое же, как шаги, легкое дыхание. Я встречаю ее с улыбкой и говорю нежные слова, я говорю, говорю не переставая, журчу, как весенний ручей, я тороплюсь выговорить то, что накопилось у меня за целый день молчания. Издали посмотреть на меня - я несносная болтушка. Она садится на кровать, я прижимаюсь к ней. Она гладит мои волосы, и я от большого волнения тут же засыпаю. Просыпаюсь я утром, на рассвете.

 

     Я свою жизнь подчинил лесу и сразу успокоился. Я и раньше служил ему верой и правдой, с тех пор как появился на кордоне, как стал лесником, я отдал ему себя. А он меня не принимал. Это каждый дурак может сказать: буду служить лесу. А будет ли он служить? Служить будет, да будет ли? Тут одного желания мало, тут еще надо известный пуд соли съесть и еще кое-что сделать.

     На вид все это вроде и нетрудно, а на самом деле нелегко. Иной жизнь в лесу проживет, а лес его не принимает. Он его и так, и эдак обхаживает, как любимую жену в невестах не обхаживал, а все без толку. Так и со мной было. Иду я по лесу, и люблю его вроде, и готов голову за него положить, а он кособочится, выталкивает меня, отпихивает. Не впрямую выталкивает и гонит, оставляет, держит, да каково тебе находиться в этом лесу, если ты чувствуешь и знаешь, что ты чужой, нелюбим.

     Пострадал я, намучился, хлебнул горя немало, но верил, что полюбит меня лес, что смогу я ему подчиниться. Вера тут самое главное, без нее никак нельзя. А подчинившись, я любовь леса к себе почувствовал и успокоился, как бы второй раз себя нашел. А тогда что за жизнь была? Работаешь лесником, ноги бьешь по дорогам, а думаешь: лесником ли ты работаешь? И топор у тебя есть, и пила, и пожарная лопата, и кордон, где ты спишь, и ограда, покосившаяся от времени, и огород, есть у тебя лесные кварталы и всевозможные делянки, литера, куртины, речка, тропы, цветы, дороги, есть инструкции, как быть, не забыты даже браконьеры - все дала тебе судьба, ничем не обделила; и честь, и гордость, и достоинство, вроде бы и жить тебе и работать горя не зная, а посмотришь внимательно - нет у тебя ничего и сам ничего ты собой не представляешь. Напыжился, как индюк, а тля тлей.

     Пока жив, какие-то старания зачтутся. Умер - и навек погребла тебя земля. С телом похоронила и душу, как бы желая навеки спрятать от людей свое неудачное творение.

 

     Листья на деревьях падают незаметно. Еще вчера береза была в платье, а сегодня обнажена. Глядишь на нее, и трудно представить, какой она была вчера. Конечно, память удерживает образ - она была такой и такой, и память бы его удержала и расцветила яркими красками, сиди ты заточенный в темницу и вспоминай про лес. Но ты не сидишь в тюрьме, лес пред тобой, и голое дерево, что недавно было в листьях, пред тобой, и, видно, потому трудно его представить прежним. Остается одна надежда: чтобы увидеть его таким, каким оно было, нужно дождаться следующей осени. Но тогда захочется увидеть, каким оно было летом или зимой - зеленым или голым? А для этого придется ждать зимы, лета. Поистине, жизнь человеческая бесконечна, ты бы и рад умереть, да как умрешь, если зеленое дерево не можешь себе представить.

 

     Любой день хорош, даже такой дождливый, грязный, как этот. Не понимаю дня, который бы мне показался плохим. Был плох я, были плохи люди, но день, особенно в нашей северной полосе, разве когда он бывает плох? Пришел тихо, ушел тихо, нигде ничего не задел, не испортил, никому не нагрубил, вежливый, мягкий, обходительный. Бывают, конечно, и с ним нелады. Бывает, и он проснется задиристый, встанет не с той ноги или загуляет, запирует с утра, осердится на что-то и вконец озвереет. Но кто из нас составлен из одного добра? С кем худого не случалось? Лично я от подобных утверждений воздержусь. Всякий день мил, по душе, и осенью, и зимой. Один день я никак не могу принять - когда он как заезженная пластинка. Ты поставил ее, а она прокручивает одно и то же. Все вроде бы в этом дне на месте, все скроено по известному фасону и размеру, есть у него утро, есть вечер, сияет он и в звонкий полдень. И живет он вроде, а нет в нем жизни. Твердит он одно и то же. И жалко его до боли, и сердишься на него, и ничем не помочь. Такие дни приносят нам ложь, грязь, убийства, - и хочется бежать от них, да куда убежишь. И ругаешь их, и жалеешь, и чем больше ругаешь, тем больше жалеешь. Не знать бы о них ничего, прошли бы они стороной, умерли, да разве посмеет душа пожелать кому-то смерти? е ты дал жизнь, не с тебя и спрос. Нет, о смерти не заикаешься, желаешь жизни, добра, да только неосуществимы твои желания.  Заезженная пластинка твердит одно и то же. Себя винишь: отчего это? Кто виноват? Ты виноват.

 

     Хорошо отдохнуть от ходьбы, от работы, забыть свои обязанности, отключиться от всяких мыслей, сидеть пустым, словно ты старое дерево и внутри у тебя дупло. С первого раза такая пустота пугает. Как так - пустота? Хорошо ли, мыслимое ли дело жить без чувств, без мыслей? Не рискованно ли? Не останешься ли беззащитным перед этим миром и не погибнешь ли? С первого раза многое тебя пугает, а особенно неизвестность. (Если ты пуст, ты слаб, а мир полон, силен.) Но едва ты согласился стать пустым, согласился принять пустоту, как к тебе пришли и мысли, и чувства. Откуда они только взялись? Можно сказать, что они берутся из ничего, и я так и думал вначале, но потом понял: они, мысли и чувства, в тебе всегда есть, ты полон ими, как осенний дождь влагой, но иногда ты не видишь их, и потому тебе кажется, что их нет. Умение их найти, а главное, вера, что они есть у тебя всегда, а еще главнее этого бодрость духа, терпение ждать, не-желание отчаивается в трудные минуты - вот что хотелось бы знать и держать при себе постоянно, и тогда тебе не страшен никакой враг, но удержать его богатство невозможно. Сейчас ты его держишь в руках, а через час потерял. Как солнце ты каждый день встречаешь и теряешь, так и это теряешь и встречаешь, и ждешь такого момента, когда перестанешь терять и обретешь навсегда.

 

  Представляю такую прекрасную картину. Вышло из-за леса солнце, поднялось в зенит, остановилось. Начался день, и продолжается он без утра, без вечера, без ночи. Разве хотелось бы такого дня? Я говорю: хотелось! А между тем, как подумаю я о таком дне - и славен он, и прекрасен, и света в нем полно, и щебета птиц, и прочего, а пресноват. Уж если узнал я ночи и их нежную коварную темень, если грустил и хандрил вечерами и горланил от бодрости песни по утрам, то почему я должен от них отказываться? Я могу от них отказаться ради чего-то более высокого, но я их буду любить всегда, и никто не заставит меня выкинуть их из своего сердца. Но ради чего более высокого мне от них отказываться, разве есть что выше ночи, песен, любви?

     Я приветствую любую красоту леса, ночь ли, день - они все мои, от них я отказаться не могу и не желаю отказываться, и тем не менее говорю: пусть день остановится, пусть будет день!

 

     Пришел вечером домой, лег в постель, и пятки жжет. Я думаю: отчего бы это? Подошвы горят, как будто я по раскаленным углям плясал. Но по жарким углям я нигде не ходил, по лесу только шастал. Отчего же так горячо моим ногам? Может, бросило их в жар от стыда, оттого что пренебрег я своими обязанностями, поленился и слегка сократил свой привычный ежедневный путь? Но я его не сократил, прошел сколько нужно было, даже лишку прихватил. Это оттого пятки горят, что бежал я, торопился поскорей оглядеть свой обход и убедиться, что нет в нем порубок. И натрудил их. Но бегаю я столько и на такой скорости каждый день, а пяткам жарко только сегодня. «Уж не заболел ли?» - сам себя спрашиваю, но вроде бы недомоганий никаких не чувствую.  Усталость есть, но она и должна быть после долгого пешего дня. Да и что это за болезнь, если температурят одни подошвы? Уж не убегал ли я от кого? Вроде ни от кого не убегал, сколько шел, все вперед стремился, как будто не убегал, а догонял кого. Шел, торопясь, по влажной траве, прыгал че рез лужи, зарывался ногами в опавшие листья. Вот отчего пяткам жарко! Я по опавшим листьям шел. За лето они вобрали в себя весь жар солнца и теперь хоть и пожелтели, хоть и опали, а жгут.

 

     Я бы любил осень и принимал ее такой, какая она есть, и не расстраивался по поводу бесконечных дождей, желтых листьев, грядущих холодов и прочего, если бы не одно обстоятельство, если бы умирала не природа, не лес, а я. Трудно ходить по пустынным дорогам, видеть, как медленно увядает природа, как уходит она в небытие, а самому оставаться живым. Я понимаю, тут ничего не поделать: природа, лес больше и сильнее нас, и не мне диктовать им условия, и если по каким-то внутренним своим побуждениям они решили быть так, а не эдак, значит, так тому и быть. Как ты ни горячись, а ход этой телеги не остановить.

     Но есть же у человека честь, совесть, душа, не полный же и бесконечный он кретин, имеет он право на свой выбор, может ли сострадать и сокрушаться? Не знаю, как кто, но я, когда вижу чью-то смерть, всегда испытываю угрызения совести: почему он, а не я? Что же касается леса, то тут вообще жертва налицо - лес умирает, чтобы ты жил. И это переносить нестерпимо. Одно утешает - что мы рождены для мук и страданий, придет час, и, кто знает, может, и тебе улыбнется судьба. И я, научившись у осеннего леса, смогу пожертвовать собой ради чьей-то жизни, дела. Я думаю, лес именно это имеет в виду, когда преподносит нам осень. Не для красоты она приходит, не для восторженных слов и мрачных раздумий, она приходит для того, чтобы научить человека жертвовать собой. И если в нашей будничной жизни еще находятся такие смельчаки, которые бросаются в огонь и в воду и ценой собственной жизни идут на помощь погибающим, это происходит оттого, что «а земле не умирает осень. Так пусть же она здравствует и живет!

 

     Чем проще мысль, тем она гениальней. Потому, наверное, люди так мало дают гениальных мыслей, что они думают, что гениальная мысль бог знает как сложна. Вроде того, что правой рукой взять левое ухо. Не спорю, взять правой рукой левое ухо - это тоже нужно уметь. Но левой рукой взять левое ухо еще проще. Хотя и трудней. Когда есть на свете ты и есть у тебя лес, работа, что тебе еще надо? Мне не надо ничего. А надо ли что другим, не знаю. Конечно, мне нужны и небо, и море, и речка, и сосед за лесом, и сапоги для осени, и то, что называют мелочами жизни и без чего жить невозможно, и духовные горы, без которых человеку не обойтись. И я не отказываюсь от них, пусть они все идут, если они хотят меня видеть. Пусть и я к ним приду, чтобы они не считали, что я гордец и выскочка и пренебрегаю их существованием. Они есть, и спасибо миру, что они еще не умерли. Но если есть ты и есть работа, все другое уже перестает существовать. Вот почему я пою лес, работу, потому что в мире есть только ты и лес, а остальное для тебя все то, что прилагается к ним: дом, печка, забор, корыто. Когда человек видит себя в паре, в сочетании с лесом (конечно, у каждого свой лес), тогда что еще может быть? А если что-то и есть, то оно не существует.

     Я сейчас такой, я думаю так. Это помогает мне жить, не мешает мне жить, не терзает меня, не мучает, не разрывает на части. Тут есть я, тут есть и лес, тут есть все. А что еще нужно? 

 

    Надоело ходить в голый лес, видеть его. Устроился в избе на кордоне и сижу. И никаких угрызений совести не испытываю. Напротив, такое чувство, что, пойди я сейчас в лес - и что-то в мире плохое случится, а останься дома - и все будет хорошо. Ну а разве я враг лесу? Поневоле, правда без особых усилий, удерживаю себя.

     Я заметил: когда много ходишь по лесу, смотришь на него и днем и ночью и нет времени посмотреть на себя, ты как бы снашиваешься, стачиваешься, было тебя много, а, ничего не осталось. Если продолжать действовать в том же духе, можно истончиться до того, что исчезнешь совсем. Глаз глядит на дерево и истончается. Мозги соображают о лесе и истончаются. Кожа ощущает лес, один только лес, и истончается. Побродишь в лесу с месяц, и ты был большой, в свой нормальный рост, а стал маленький. Глядишь на себя в зеркало или в лужу и не замечаешь: где голова, где ноги, где уши, нос, глаза? Не только ушей или носа не видишь - это еще полбеды; не только головы, рук, ног не замечаешь - это еще тоже куда ни шло, мало ли безголовых по свету болтается, и ничего, не считают себя сиротами, кем-то и в чем-то обделенными, напротив, радуются, полагая, что счастливы, - тут себя не различить. Глядишь на себя, а тебя нет, вместо тебя пустое место. Особых беспокойств, правда, это обстоятельство не вызывает. Нигде у тебя не колет, не болит, не сосет под ложечкой. И не гляди ты на себя в зеркало или в лужу, и тени тревоги бы не возникло. Ходишь ты как призрак, как дуновенье, и ладно. Главное ходишь, живешь, ешь, пьешь, спишь, существуешь, а как, в каком виде, это неважно.

     Но разве можно прожить день-два и не глянуть на себя? День-два прожить можно, а больше нельзя. Лес хоть и не дворцовый зал, и не парикмахерская, набитая зеркалами, но луж по дорогам, особенно осенью, полно. Не захочешь, а глянешь в одну, в другую. Посмотришь, ладен ли ты, не мешковато ли сидит телогрейка, не взлохмачены ли волосы. Не на себя посмотришь - я не девица, чтобы таращиться на свое отражение, - на лужу кинешь свой взгляд, а в луже увидишь себя. Ранним утром, отстоявшись за ночь, лужи лежат на дороге, словно в них не дождевая вода, а небесная влага. Пока люди, звери не потревожили их тишину своим присутствием, глядеться в них одно удовольствие. Они вроде и не искажают, не приукрашивают твоего образа, а в то же время ты в них другой, какой-то особенный, красивый. Глядеться-то вечером в лужу никогда не стану. Глянешь - и увидишь себя стариком, а то и злодеем, если вообще себя увидишь. А утром ты чист, ты свеж, нет в тебе дурных качеств, ты любим и ты всех любишь. А что еще может быть прекрасней! Это когда ты себя видишь. А когда ты себя не видишь, да не день, не два? Будь моя воля, я бы вечность не глядел на свою физиономию, - лицезреть ее мне особого удовольствия не доставляет, - да почувствовать себя когда-то надо, что ты есть, здесь, тут, что жив, что не тень, не образ, не дуновение ты, а человек от плоти и костей, со своими, свойственными только тебе недостатками, замашками, привычками, смехом, ходьбой, разговором, ужимками, жестами. Когда я умру и не будет меня в этом мире, то и претензий у меня не будет. Кончился я, истончился - какой я есть? Да никакой. Но пока я живой, мне важно видеть свое лицо, пусть оно и не поражает никого, мне хочется видеть себя таким, какой я есть, а не истончившимся до букашки или бог знает еще до чего.

     Вот почему я сижу на кордоне, избегаю леса. Гляжу в себя, вглядываюсь, уменьшенный от беготни по лесным кварталам, наращиваю себя до своих нормальных размеров и, как дорасту, отправлюсь в лес.

 

     Мне не за что обижаться на свою судьбу, счастливец я или несчастливец? Конечно, счастливец. Мне скажут: какой же ты счастливец, если все свои лучшие годы, всю молодость провел в лесу? Что ты видел, что слышал, в каких заморских странах побывал? В заморских странах я действительно никаких не побывал, но кое-что и я видел и слышал. Дело ведь не в том, где видеть и слышать, а что. Я слышал, как шумят листья на ветру в осенний вечер и как стучит по крыше ночной дождь, слышал пение дроздов утром на заре и сочное кваканье лягушек на озере, я слышал стрекот кузнечиков в поле и скрип одинокой сосны, завывание метели и ропот речных струй. И видел я предостаточно и дней, и ночей, и зорь, и красот всевозможных. А что может быть прекрасней всего этого? Какие реки сравнятся с той рекой, что течет в лесу? Какие зяблики поют чище и слаще, чем мои зяблики, какие лягушки квакают громче, чем на озере? Где можно найти ту красоту, что повстречал я на своем кордоне, в какой Италии, Испании, Америке? Боюсь, что таких Америк не существует на свете.

     Странное дело, мне все время казалось, что я сто-рожу лес, берегу его, забочусь о нем, делаю ему добро, а теперь кажется, что все это не так, я-то, конечно, что-то делаю лесу, но главное добро он принес мне, он меня охранял, заботился обо мне, оберегал мои кущи. Кто из нас за кем присматривал -я за ним или он за мной? Я думаю, он за мной. Я был и есть как беспомощное дитя, за которым присматривал лес, которое нянчил лес, кормил, учил, выводил в люди. Если у меня что-то и есть хорошего, если оно, конечно, есть, всем этим я обязан лесу. Всем дурным я обязан себе. Чем дальше идут мои годы, чем больше я живу на свете, тем горячей моя благодарность лесу, и если она будет так разрастаться, то я боюсь, как бы она не убила меня.

     Все я тут видел, все слышал. И незачем мне ехать в заморские страны, праздно глазеть по сторонам на мертвые города и древние камни, - их я лицезрел и в своем лесу предостаточно. Не было и нет ничего в мире, что бы я здесь не нашел. Зачем же мне ездить, перемещать свое бренное тело туда, где я уже побывал? Не лучше ли отправиться в свое, да новое? Если же и ехать туда, так для того, чтобы увидеть там своих дроздов, зябликов, пеночек, чтобы встретить свои сосны и ели, чтобы наслаждаться свежестью своего ветра, чтобы встретить там свой лес, который ты вырастил и сберег и который тебя вырастил и сберег.

 

     Свиристели обсыпали голую рябину, встряхнутся и опять сидят под дождем. Я не поленился посчитать их и насчитал шестнадцать штук. Потом на сосне еще увидел парочку. Есть птицам было нечего, в этом году неурожай рябины, и я подумал: голодные или сытые они сидят? Если они голодные, то почему не ищут другой корм, а если сытые, то это несколько странно и не верится. Сейчас утро, а сытых свиристелей утром я никогда не встречал - вечно они заняты поиском еды. Но глянуть на них и можно прийти к противоположному выводу, что они сыты, внешний вид у птиц степенный, характер медлительный, сами они в перьях кажутся толстыми, даже жирными и оттого неповоротливыми: кинь в них камень - не пошевелятся.

     Пролетела ворона и спугнула стаю. Вмиг они оставили рябину и пропали. Дерево встряхнуло облегченно ветками и замерло. И ничего уже нет и не будет на нем, кроме легких капель дождя и нелегкого снега до весны.

 

     Не понимал, отчего осенью в лесу становится прозрачней и светлей, не замечал, не задумывался никогда, а тут глянул и понял: больше в лесу неба стало. Листья у деревьев облетели, зелени стало немного - трава да кусты ежевики, - а неба много. В иной роще глянешь наверх, а там одни голые ветки да небо. И оттого, что больше стало места в лесу для света, он, свет, тоже стал светлее, ослепительней. Глянешь на небо, а оно не голубое, как бывает в зимние дни, не белесое, подернутое дымкой, уставшее от летней жары, не темное и глубокое, как колодец, а полно света и ослепляет. Оно оттого полно света вверху, что и книзу его с избытком. Так и со мной бывает. Весел я, и, оттого что весел, мне еще веселей становится. И уж под конец так развеселюсь, что и до рыданий недалеко. Отчего разрыдался? Смешно сказать - от смеха. Грустно становится, печально, одиноко, и только по одной причине - что до этого слишком весело было.

     Если я смеюсь немного, я не испытываю тревоги, а если смех меня разбирает бойчей, тут вместе со смехом боль проникает в мою душу, и, чем сильнее смех, тем мучительнее боль, тем страшнее думается: что-то будет? Остановить бы себя, не смеяться, да кто добровольно согласен отказаться от такого лакомства? Плакал бы от горя, от обиды, оскорбленный, униженный, в нищете, никем не понимаемый. Так этого нет. Кто меня унизил, кто оскорбил, кто не понимает? Все понимают. Кто клянет? И этих не видно.

 

     Синицы голодные, а может быть, избалованные мной, с утра снуют и заглядывают в окно избы. Удивлены, расстроены, рассержены, недовольны, что не несу им корм. Чуть я встал, чуть со лба волосы убрал, они тут как тут, чуть рукой взмахну или лицо к стеклу приближу, они выныривают из леса, как я из комнатной темноты, и, наклонив голову и повернувшись туда-сюда, влево-вправо, разглядывают меня. Недоумевают, что не кормлю их, но птичье терпенье невелико, поглядели, попрыгали, постреляли глазами в темное окно, ничего не настреляли и улетели, и опять где-то пропадают, а где, бог весть.

     Я считаю, что я их кормлю и делаю для них благо, а они считают, что делают для меня благо, принимая мои подношения. Кто из нас прав, я доискиваться не буду. Даже если одна синица пискнет, что осчастливила меня тем, что взяла корм из моих рук, я соглашусь с ней. А вдруг они действительно осчастливливают меня своим присутствием, а я только по глупости упрямо твержу, что благодетель их - я? Конечно, здравый смысл говорит в мою пользу, - какие они благодетели, если я их кормлю и одариваю сполна. Глядишь, с годами бог надоумит меня, наградит мудростью, и я вдруг пойму, что был не прав и благодетели были они, а не я. И тогда, не удивляясь и не считая себя пораженным в споре, я скажу: видите, я был прав.

 

     Осень есть осень, но время идет, осень проходит, и где-то впереди маячит зима. Какой-то она будет? Сейчас я бодр, весел, трудностей для меня нет, море мне по колено. Не скрутит ли она меня своими холодами, не заметет мою избу снегом? Не ждут ли меня лютые морозы и метель? Может, и ждут. Но о них я не думаю, не думал. Стоит в лесу царственная осень, и я живу ею. Мне даже кажется, что осень так и будет продолжаться вечно. Но, к счастью или к несчастью, ничто не стоит на месте, кончится осень, придет срок зиме. И если я заговорил о зиме, то, видно, долго ее ждать не придется. Еще не замерзла земля, еще днем оттаивают лужи на дорогах, еще висят на деревьях одинокие листья, еще зелены ольха и кусты ежевики, и табуны перелетных птиц мечутся из одного конца поля в другой, сегодня ты их видишь, а завтра они улетели. Еще по ночам и утрам сеет дождь, а в полдень его разгоняет солнце, и становится тепло, так тепло, что можно выйти на крыльцо в куртке, без шапки, а в особенно жаркий миг оживают за окнами мухи и сонно жужжат. Еще солнце, укорачивая свой бег, не настолько его укоротило, чтобы нам хотелось его удлинить, и мы со спокойной душой принимаем и позднюю утреннюю зарю, и долгую темную ночь, и ранний вечер. Еще земля, насладившись летом и теплом, никак не может остыть, но она уже остывает, медленно и верно, и все в природе идет к зиме.

     Пока еще ничего от зимы нет, ее не видно, нет снега, нет холодов, нет морозов, но зима начинается. Она начинается невидимо, незримо, и в первую очередь она начинается с твоего сердца. Если бы меня спросили: откуда начинается зима? Я бы ответил: она начинается с сердца человека. Не жди человек в себе зимы, не готовься к ней, не говори, не думай о зимней вьюге, может, природа и сжалилась бы над человеком и не наслала зимы. Но суетный человек без мыслей о зиме жить не может. Ему мало лета, мало тепла, счастья. Он еще и несчастье испытать хочет. И зарождается в его горячем сердце холод, и распространяется он потом вширь, и дает толчок вселенскому холоду.

     Мне скажут, есть смена времен года, их очередность, и никуда от этого не деться. Конечно, есть времена года, и смешно думать, что от холода в человеческом сердце рождается в природе зима. Разве человек ответствен за то, что творится в природе? Он не царь и уж, во всяком случае, не бог, чтобы взвалить на себя ответственность за все неустройства и несовершенства. Но почему тогда его ругают за то, что он там кого- то убил, что-то отравил, уничтожил, сжег, погубил, вырубил? Тогда и здесь его не будем ругать. А скажем: миленький, губи еще больше. К счастью, мы этого не говорим и, надеюсь, не скажем. А вот сказать, что от холода в сердце человеческом рождается зима - это сказать боимся. Как будто обвинят нас за это в ребячестве. Пусть обвиняют, только пусть сердце свое берегут и вытравляют из него холод, не давая тому возможности обжиться.

     Я согласен провести один опыт в доказательство своей правоты. Если люди хотят, чтобы не было зимы, пусть они будут все горячи сердцами, пусть у всех людей, какие живут на земле, в этот момент горячо бьется сердце. И если случится так, если не останется на земле ни одного человека с холодным сердцем, я убежден, будет вечное лето.

 

     Любил осень и любовался ее красотой, а теперь красоты не вижу и засомневался в своей любви. Это у меня от переизбытка чувств и восторженности. Говорил: красавица осень, умница осень, высказывал тысячи ласковых слов, как змей извивался в любовных объяснениях: миленькая, хорошенькая, золотая, осень-лапушка, зайка. А сейчас хочется сказать: осень-дура, гадина и дрянь и еще что-нибудь покрепче, и какую брань ни скажешь, все будет мало. Замечаешь, что красота ее - это обман, улещенье, что зла она и бесплодна, нет в ней ни нежности, ни тепла - одно волчье молчанье. Зачем же тогда ее хвалил, зачем в любви рассыпался? По глупости, наивности, по простоте своей душевной, а может, из страха: мол, похвалю, и она лучшей стороной ко мне обернется. Не обернулась. И все-таки, думаю сейчас, не в ней дело, а во мне. Но почему во мне? Или я судья всевышний, хочу - казню, хочу - милую? Не слишком ли много на себя беру? Может, не только во мне, может, и в ней есть какое-то зло, а я, как попугай, твержу: нет его? Не могу согласиться, поверить не могу, что у осени есть зло. Что у меня есть зло, могу поверить, а у мира, у осени - не могу. Прав ли я? Если у меня есть, то и у них есть. Есть в мире что-то прекрасное, есть оно и во мне, есть во мне злое, есть оно и в мире.

     Выходит, зла в этой осени нет, и если ты ругаешь ее гадиной, дурой и называешь бесплодной, то ты таким образом не о ней говоришь, а о себе - ты гадина, ты дурак, ты и бесплоден. С этим я могу согласиться почему-то легко, я на себя еще больше могу собак навешать, а ее не могу представить гадиной. Но почему же не могу, если ругаю? Сам я дурак, простофиля, осел, чурбан - себя и ругаю. Но себя ругать не хочется, вот и ругаешь кого-то другого.

 

     Ворона прилетела, села на сук сосны на виду у меня и принялась с ожесточением чистить свой клюв. Раз чиркнула по шершавому стволу, как саблей по точильному камню, два. Мне показалось, аж искры посыпались вниз - так она старалась. Посмотрела на меня и опять чирк, чирк! С чего бы такое рвение? Я ее вроде не просил, не заставлял, да и сук сосны не точильный камень. Как бы не воспламенилась от такого усердия! А все от вздорного своего характера. Паслась где-то в лесу, а ко мне прилетела показать, что сыта. А зачем мне об этом знать? Сыта ты или голодна - мне-то какое дело. Кормить я тебя, если ты голодна, все равно не буду. Да и нет у меня ничего. Разве что клок мяса из бедра вырвать. И вырвал бы. Тут каркнула ворона, взмахнула крыльями и улетела.

 

     Кажется, осень уже надоела, скорей бы зима, говоришь, но в том-то и прелесть, что ты хочешь зиму и осень тебе обрыдла, а ей до тебя нет дела. Она стоит, не пошевельнется и будет стоять столько, сколько захочет. Ты хоть умоляй ее, хоть с кулаками бросайся - она неумолима, неуязвима, непреклонна. А будь она посговорчивей, что бы произошло? Любой бы нетерпеливей, вроде меня, сказал бы - уходи, и она бы ушла. А другому не понравилось бы это, и он возразил - приходи. И она бы пришла? Кого бы она послушалась? И вообще, нужно ли ей кого-нибудь слушаться? Или она не сама себе хозяйка? Или дитя неразумное и не отвечает за себя? И хозяйка, и сама за себя отвечает, почему же она должна слушаться каких-то выскочек, вобравших себе в голову бог весть что? Ясное дело, не должна. И она не делает этого. Так зачем же мы тогда сыр-бор заводим? А затем, что хоть она и не делает этого, и стоит на своем, вдруг, в один какой-то момент, особенно чувствительный или еще какой, ослабнет в ней воля, сжалится она над просителем и сделает то, что он хочет. Сердце у нее женское, мягкое, жалостливое.

     Если добрый человек скажет и не для зла, пусть и уходит осень, немного мы потеряем, время свое она взяла, и недолго ей быть осталось, а если злой человек потребует к ответу, да для худого дела? Тут уж никак нельзя ему уступить. Тут, хоть и срок ей подошел, и пора зиме наступать, пусть она повременит, задержится на день, на час, на одно мгновение. Нельзя допускать, чтобы в мире из-за злых людей творилось зло. Я думаю, это она и делает. И если зло случается на земле, не оттого оно происходит, что осень приходит не вовремя - она свой срок хорошо знает и держится ровно столько, сколько необходимо, - а по иным причинам. Некоторые, я знаю, ее винят, говорят: не будь осени, приди она раньше... Будто не будь ее, приди она раньше, и все изменилось бы к лучшему. А по мне, не она в бедах виновата. Она честно, по-рыцарски тянет свой крест, но ей одной не вытянуть, должны и люди стараться.

 

     Ночи облачные, звезд не видно, а когда звезд не видно, кажется тебе, будто ты в коробке, в банке какой находишься под крышкой. Как простор ни велик, а ощущение, что ты в банке, не проходит. Банка есть банка, хоть она огромных размеров. Появись на небе одна тусклая звездочка, и ощущение меняется - ты на свободе.

 

     Кто-то точно заметил, что синицы щекастые. По-моему, они от жадности за щеки еду набивают, хотя и кажется, что к еде это не имеет никакого отношения, а щекасты они оттого, что перышки у них на щеках особенно пушисты. Но почему перышки у них пушисты только на щеках, а не на брюшке, не на спине, не на затылке, наконец, как, например, у свиристелей, - торчит на затылке хохолок, а щеки вполне нормальны, и никому в голову не придет называть свиристелей щекастыми? Или у сорок. Я уж не говорю о воронах. У тех вообще щек не видно. Впали, бедные, как у дистрофиков. А еще говорят, что вороны прожорливы, ненасытны, что хватают на помойках всякую всячину и набивают ею брюхо. Как же набивают они всякой всячиной брюхо, если щеки у них худые, провалились? Да ничего они не едят, сидят на голодном пайке, бедняжки. От черной зависти, от недоразумения их обжорами назвали, да еще вдобавок воровками нарекли. Где тут справедливость? Синицы - вот кто обжоры, вот воровки. Целый день выковыривают из моих окон замазку, еще несколько дней такой бурной деятельности, глядишь, выдолбят они вместе с замазкой все стекла и сидеть мне зимой в холодной избе. Пока не поздно, взять бы дрын да дрыном их за такое безобразие. И что, не хватал я дрын, не гонялся с дрыном за синицами? И хватал, и гонялся, только успеха не имел никакого. Кто знает, как с ними воевать, пусть поделится опытом, я против них беспомощен, зол и раздражителен уже не в меру.

 

     Встретил белку, а она к зиме приготовилась, шкурку свою поменяла, вместо рыжей стала серая, дымчатая. А я как был одет в летнее, так и сейчас хожу. Почему такая несправедливость? Почему у белки одежда к зиме меняется, а у меня нет? Возьму рассержусь, да и буду ходить в летней одежде всю зиму до тех пор, пока она из летней не переменится в зимнюю. Или я не имею права в морозные дни быть в тепле? Что же теперь, стучать мне от холода зубами, околевать на морозе, как паршивой собаке? И я бы околел и замерз, чтобы доказать, что каждая былинка имеет право на участие и тепло, да боюсь лес оставить сиротой. Кто его без меня охранять будет? Белки? У них своих забот хватает.

 

     Не сидеть, не созерцать тебе, дружок, надо, а двигаться. Насиделись и насозерцались мы предостаточно. Иной раз столько сидел, что корнями прирастал к земле, к табуретке. Случалось и так, что люди, проходя мимо, не замечали меня, думая, что перед ними дерево или куст, - так сидел я неподвижно и тихо. И могу с полной уверенностью сказать, что в таком сидении есть своя привлекательность (мне сейчас она не нужна). Когда ты сидишь в подобном бездействии, весь мир вокруг тебя, как бы ни был он тоже бездвижен, движется, ты своим бездействием заставляешь его двигаться. А что может быть интереснее, чем увидеть, как движется неподвижный мир? Для всех дерево стоит на месте, а для тебя совершает кругосветное путешествие, и до конца ему осталось пройти совсем немного. Те же предметы и существа, которые движутся, тут становятся, наоборот, недвижимы. Летит ворона. Но летит она для других, для тебя она стоит, парит на месте. Разглядывай ее как хочешь, созерцай, трогай пальцем, считай перья на хвосте, она никуда не улетит, никуда не денется, пока ты этого сам не пожелаешь. Кому интересен лес и кто хочет познать его жизнь, тот должен научиться сидеть сиднем. Только тогда можно увидеть, как летит неподвижный камень, что валяется на дороге, и разглядеть во всех деталях вечно убегающего дергача. Тогда можно разъять на составные части дождевую каплю, повисшую на кончике твоего носа, вдохнуть жизнь в тело убитого крота.

     Но, насидевшись вдоволь, не сидеть же весь век, пора и двигаться! И вот ты начинаешь двигаться с такой скоростью, что мир, движимый ранее, останавливается перед тобой и замирает.

     Сегодня бежал по лесу, торопился в двенадцатый квартал посмотреть, все ли там в порядке. И все замерло. И солнце, и звезды умерили свой бег, даже время остановилось. Понятно, что стояли и браконьеры; когда я подбежал к ним, они стояли не шелохнувшись, не могли убежать, не успели дерева срубить, и только когда я остановился, дали деру. Я их не догонял.

 

     Если кто, грешным делом, и подумает, что я хочу прославить себя, он глубоко ошибается. Слов нет, хвалю я себя достаточно, и больше, чем ругаю, но разве я хвалю себя и хвалю для того, чтобы хвалить? Никогда я себя не имел в виду, и себя мне хвалить совестно. Кто я такой, чтобы хвастать своими добродетелями, да и есть ли они у меня? Если я себя где и похвалил, и покрасовался чуток - с кем этого не бывает, - то хвалил я, выпячивая не себя, а лес. Только ему одному мои заботы и мои признания. И в этом смысле можно смело сказать, что меня нет. Есть только лес, а я и существую, и как бы не существую. Существую я постольку, поскольку существует лес, а не существую, поскольку его нет. Вот тут и выясняй, существую я или не существую? По правде сказать, личность моя так мала, а притязания настолько мизерны, что, не боясь себя унизить и оскорбить, могу сказать, что я не существую, а существует только лес. Но тайна, весь секрет заключается в том, что, раз лес существует, значит, и я существую. Так он сам хочет, так сам велит, а коль он велит, грех ослушаться. Не знаю, может, я не прав, может, во мне говорит гордыня, но твердо я верю, что есть я и есть лес, и даже больше того - что есть только я, а леса никакого нет.

     Лес, лес! Безбрежен ты в своих границах, невыразим, необъясним! Могу ли я своим скудным умом и малыми способностями сказать о тебе что путное, не оскорблю ли, не унижу? Что я и что ты, вечный, сияющий, дивный, царственный лес? Склоняюсь перед тобой в любви и робости, гляжу на тебя, живу тобой, и ничего мне больше не надо.

     Вот мелкий дождь сочится и ложится на землю, хвоя у сосны напиталась влагой, с желтых листьев берез стекают капли, мокрая трава стелется под ногами, мокрые ветки холодят лицо и руки. Дождь знобит, скорей бы дом, чай, печка, посидеть, обсохнуть у огня. Я тебя принимаю любым, и в дождь, и в холод. Не принимал раньше, не знал, отворачивался, проклинал, бесился от злобы, от одиночества. А кого ругал? Себя. Кого не принимал? Себя. От кого отворачивался? От самого себя. Расти ты и цвети, мой господин, а я тебе буду служить неустанно. В этом я вижу свой долг на земле.

 

     Между мной и низким осенним солнцем стоит голое дерево, и капли висят на его ветвях, и серебрятся, искрятся, и кажутся капли ягодами. Но, конечно, это не ягоды. Ночью был дождь, облил, обмыл дерево, упал на землю, остатки оставил на дереве, пока они не испарятся, не упадут или не улетят. Воду земля впитала, и если бы не капли на дереве, то о прошедшем дожде никто бы ничего не знал. Знала бы ворона, которую ночью слегка подмочил дождь, знала бы сорока, но какие они знатоки? Спали крепко и ночного дождя не слышали, а проснулись утром. Правда, глаза у них есть и, проснувшись, могли бы поглядеть вокруг и увидеть дерево и капли на нем и сообразить, что был ночной дождь. И что дождь специально оставил капли на ветках, чтобы все знали, что ночью был дождь, тоже могли сообразить, я-то догадался! Да где им! На то они сороки и вороны, чтобы не догадаться. Трещат и каркают без передышки - мол, все знаем, а что они знают, если не знают, что ночью был дождь?

     Впрочем, говорю я опрометчиво, с некоторой долей предположения. Точно ручаться за то, что вороны и сороки не знают, что был ночью дождь, я не буду. Может, и знают. И почему бы им, собственно, не знать! Или они дуры набитые, или меньше тебя встречались с дождем, что он для них редкое чудо? Много на себя берешь, приятель, отдай кое-что и другим. Нате, берите этот дождь, вороны и сороки, мне хоть и жалко с ним расставаться, а все равно берите.

 

     Дни короче, солнце с каждым днем ниже и ниже, и кажется, скоро оно совсем ляжет на землю, на траву и будет не по небу катиться, а по траве, по земле, как жеребенок, как озорной мальчишка, и так, катясь, греть и светить. Заметил, что жду одного мига, когда оно будет глядеть на меня не сверху, а заглядывать в мои глаза снизу, как будто оно что-то там высмотрит. Солнце вверху - дело понятное, солнце внизу - необычно, вот и приходят в голову такие мысли, и думается: хорошо бы было, если бы это случилось? Но, понятно, ничего такого сверхинтересного и сверххорошего в этом нет. Светило бы снизу? А зачем ему светить снизу? Или так удобней ему будет? Или тепла даст больше, или сумеет заглянуть к тебе в душу и высветит все ее мрачные и темные уголки? Не слишком ли много ты требуешь от солнца и ничего от себя? Если жаждешь высветить свои темные углы, не на солнце уповай, оно-то высветит, если ему будет надо, а на себя.

     И тем не менее оно бежит по небу ниже и ниже, кажется, вот-вот и ты достанешь рукой его. Все лето оно было так далеко от тебя, висело в недоступной вышине так высоко, что ты его временами не видел, а нынче встречаешь чаще и чаще, как соринка оно попадает тебе в глаз. И ты привыкаешь к нему. Летом оно слепило, теперь ты почти спокойно смотришь на него, оглядываешь, и оно в своем беге становится таким же доступным, как ворона в полете или заяц в прыжке. Обнять бы его, прижаться головой, да как это сделать?

 

     Иду и думаю: одно дело - лето, другое - осень. Летом я вставал рано, в пять утра, и казалось, поздно. Ты встал, глаза продираешь, а птицы давно свои гор-ла прочистили, пропели песни, поели, солнце поднялось, ветерок по лесу побегал, цветы распустились, везде и во всем они были первые; ты, что ни сделаешь, будешь вторым. Сейчас, осенью, встаю в семь, и поздно, а все рано. И солнце после тебя встает, и ветер запоздает, а птицы еще досматривают предпоследние сны. Летом день долгий, никак его не одолеть. К вечеру, как высокая трава, к земле клонишься, скорей бы в постель, так ноги в ходьбе наломаешь, так глаза наглядятся на свет божий, ничего не хотят видеть, и только сердце одно не настучится. Днем просыпаешься, днем засыпаешь, ночи как будто в природе нет, а есть одно только в тебе дневное бодрствование.

     Если так все плохо, почему ты рад? Плакать бы тебе, рыдать безутешно по умершему лету. По-моему, все слезы небом выплаканы, даже у меня взаймы взяты.

 

     Идешь ночью по осенней дороге, темень кругом, и такое настроение, будто ты жизнь окончил и к последнему своему порогу приближаешься. Деревья по бокам, едва угадываемые в темноте, как узкий коридор, еще пройти немного - и все, конец, прощайся со своей жизнью. И неважно, сто лет ты на этом свете прожил или двадцать и сколько тебе еще жить осталось, сколько ни осталось, ничего не осталось, осталось пройти вот этот участок дороги - может, сто метров, может, пятьдесят, а может, ступить последний шаг и умереть. И ты идешь и готовишься к смерти. Как готовишься? Конечно, не так, как люди, которые поистине приближаются к своему порогу. Тем страшно, не знают они, куда идут и что там будет, хотят они покаяться, снять с себя вину и других простить и уйти из этого мира чистыми. Тебе же не страшно, и каяться ты не собираешься, и врагам своим обид не прощаешь. Ты принимаешь смерть, как будто ты не умер, а остаешься жить, но принимаешь ее с той серьезностью, как будто ты ее по-настоящему принимаешь. Потом можно, конечно, увидев себя живым, удивиться, что не умер; увидев те же травы, деревья, избу, услышав карканье ворон и стрекотанье соек, обрадоваться, что ты остался жив. Но это не главное. Главное, ты пережил смерть, ты понял, что она есть, ты принял ее и узнал, что она такое, и она тебе уже не страшна. Страшна-то она остается, да не так страшна, как была, видишь в ней не только смерть, но и жизнь.

 

     Встретил старика в самой глуши леса у развилки дороги. Он меня спрашивает: «Как лучше домой пройти, этой дорогой или этой?» Я ему: «А где твой дом?» - «На улице Мира». - «А где улица Мира? -  «У площади». - «А где площадь?» -  «Возле памятника». - «А где памятник, в каком городе?» - «На улице Мира», и так далее. По всему видно, что старик забыл, где его дом. Я ему объясняю, что не дело ему шататься в лесу, что к шоссе выбираться надо, там люди, машины, там он скорей домой доберется. А он свое твердит: «Я знаю, куда мне идти», - и в лес прется. Вечером в темноте возвращаюсь обратно, вижу, шевелится что-то под елкой. Я подошел ближе, а это лежит человек. «Ты, дед?» - «Я». - «Что же ты лежишь?» - «Устал я, нет сил идти, спина болит, ноги». Потащил я его к шоссе. А он совсем скис, трясет его от холода, и идти совсем не может. Тянет его к земле. «Лягу я, отдохну». Я его ругаю, говорю: «Ты чего, старый черт, в лес забрался, жить тебе надоело? Взялся ты на мою погибель». Полдороги дотащил, а дальше тащить не могу - устал, и он ног не волочит. Да и куда его тащить? Своего дома он не знает, а ко мне на кордон далеко. Спрашиваю его опять: «Где твой дом?» - «На улице Мира». - «А улица Мира где?» - «У памятника». - «А памятник где?» - «На улице Мира». И так мне отвечает, словно за дурака меня считает - мол, все люди эту улицу знают, один ты не знаешь. А я озверел: «В каком городе, - ору, - в Москве, в Ленинграде, в Париже?» - «На улице Мира», - отвечает. Задумался я: где эта улица Мира, где старик живет? А делать с ним что-то надо, не бросать же в лесу. Дотащил старика до шоссе, остановил машину. «Подвези старика», - говорю шоферу. «Куда?» - «На улицу Мира», - говорю, а сам жду, что он скажет. «Садитесь», - говорит тот старику. Посадил старика, и они поехали.

 

     С утра сеет мелкий дождь, и деревья в мелких каплях, и от капель свет в лесу особенный, влажный какой-то, мокрый. Подойдешь близко к березе, заденешь ее, осыпят тебя капли - холодный душ, неприятно, а со стороны смотреть: приятно и весело. Потому что редкая это картина, чтобы на каждом дереве, на каждой ветке, на каждом сучке висели капли и светились. Нет в лесу такого места, где бы не было их. Когда еще таким бывает лес? Никогда. Или крайне редко. Случается, в дождь застрянут капли в еловой, в сосновой хвое, бывает, висят на ветках, гнутся к земле, бывает, облепят сук, как мухи, и усыхают медленно на ветру и солнце, так и не упав, не добравшись до земли, растворятся в воздухе, и образ мира, леса, отраженный в них, разнесут по всем частям света, все бывает. Но так, чтобы весь лес был в каплях, такое случается редко. Столько капель в лесу, что и сам я чувствую себя каплей. Куда улетишь? Куда упадешь? Где затеряешь свой след? Какой мир отразишь? На каком сучке висишь? Какое солнце и ветер развеют?

 

     Когда придет мой час смерти, и я неожиданно для всех пропаду бесследно, и скажут: только был тут, а нет его, - пусть добрые люди, мои немногочисленные друзья, сотоварищи и подруги, не слишком удивятся моему исчезновению и не подумают, что я от них убежал или что меня утащили какие-нибудь мои страстные ревнители браконьеры, дабы схоронить в тайном месте, удобном для почитания. Пусть не вызывают они милицию и не бродят по округе, расспрашивая людей, не видели ли те трупа имярек, - сколько бы они ни ходили, они ничего не найдут. Но куда же в таком случаe я денусь? Уж не вознесусь ли я невидимым обрати на небо за свои добрые дела? Если бы я за весь свой короткий век совершил хоть одно маленькое доброе дельце, я бы мог еще надеяться на то, что могу вознестись, хотя, по правде сказать, я в это не верю. Но с моим запасом деяний трудно рассчитывать не только на божескую милость, но и на более скромную и земную - человеческую.

     И тем не менее, если подобное произойдет, а оно вполне может произойти, я советовал бы тем, кто особенно бы хотел меня найти, искать не мои останки, череп, кости и прочий иной прах, а маленькую сосенку в лесу, через год, два, а то и три после моего исчезновения. Через год эту сосенку вряд ли найти, через два тоже она еще мала и не слишком видна в траве, а через три она уже хороша для глаза. Этой сосенкой, которая появится в лесу после моей смерти, и буду я, пропавший. Скажу просто: после смерти я, человек, превращусь в сосну.

     Предвижу хулу многих недовольных - как же так, скажут они, человек превращается в сосну, не есть ли это гибельная ошибка и умаление человеческой сущности, почему он не рвется ввысь, не дерзает, почему после смерти не хочет превратиться во что-то, что выше его, пройти, например, новую жизнь не в качестве простого лесника, а в качестве героя, мудреца, учителя, ученого, почему предпочитает такой низкий удел? Не стыд ли, не позор такое унижение? И стыд, и позор. И я бы без раздумий заклеймил бы всякого, кто осмелился бы, вместо того чтобы двигаться вперед, повернуть назад и идти не к большому, а к малому. Но в том, что я превращусь в сосну, не моя воля и вина. Я бы с большим желанием после смерти стал героем, мудрецом, поэтом, я не мыслю, что может быть на свете выше этого. И я превращусь в сосну не от своей строптивости, не оттого, что хочу иметь малое вместо большого, прибиться к тихой гавани, а, смешно сказать, оттого, что слишком любил лес. Что слишком, то всегда плохо. Хорошо то, что в меру. Я слишком любил лес, я отдавал ему сил и любви больше, чем это нужно было, в ущерб любви к другому, к людям, например, и он меня за это, уверен, накажет именно таким образом.

     Потому, когда не найдете меня однажды и исчезну я бесследно, не ищите меня, не ройте земли, не прощупывайте болото, не ныряйте в реки и озера, чтобы отыскать мой труп, - там меня не найдете, а ищите в лесу маленькую сосну. Это и буду я.

 

     Часто слышал, но до конца никогда не понимал, что такое победить себя. Казалось мне это громким словом, и представлялась победа чаще всего в плане спортивном. Бежит человек, ему трудно, он хочет остановиться, лечь на зеленую траву отдохнуть, но пересиливает себя и тем самым побеждает. Спортсмену победить себя просто: беги, и весь сказ. А как победить себя, например, леснику, нужно ли ему побеждать себя, и возможно ли это? Больше бегать по лесу? Но если б в одних ногах прятался смысл лесного дела, то лесной охране целесообразней было держать скороходов. Но если дело не в ногах, то в чем? В любви к лесу. Но как победить себя в любви - вот вопрос, над которым с полной безнадежностью могут биться все мудрецы мира и, думается мне, вряд ли решат эту задачу. Победить себя в любви, что это значит? Что ты любил, а больше не хочешь любить, от любви отказываешься? Но это кощунство. Ты устал любить, а продолжаешь любить? Но лес любить не труд, а отдых, и устают от любви к лесу одни невежды. Ты любишь лес, хочешь любить его еще сильней? Но разве может быть любовь больше или меньше? Любовь может быть только одна - большая, громадная, даже если она маленькая.

 

     Ночь стоит прекрасная, темная, сырая. На дорогах вода и лед. Листья валяются на желтом снегу. Воздух ночи волнующ. Почему? Никогда не волновал меня воздух дня так, как волновал воздух ночи. Пусть был он острей, душистей, пусть будил самые нежные струны, пусть был и остается самым волнующим и прекрасным - все равно воздух ночи прекрасней воздуха дня в тысячу раз. Мне иногда кажется, что это происходит от темноты, тьмы ночи. Что особый запах ночи придает темнота. Но разве может темнота приносить особый запах ночи? Разве темнота осязаема? Я и сам думаю, что нет, но выходит, что осязаема, раз так слышна. Не темнота ночи меня волнует - запах ночной темноты. Я мог выйти на крыльцо или к сараю, к поленнице дров, на мгновение вдохнуть этот воздух, и голова у меня закружится. Приду в избу и ночь переживаю, радуюсь ей, сочувствую, в ночь сам превращаюсь, пока не устаю от превращения и не отхожу ко сну.

 

Глава третья

    

     Зима задерживается. Теплые ветры вторглись с Балтики и шумят над лесом. Уже ноябрь, уже пора пасть на землю первому снегу, и растаять, и снова пасть, лужам покрыться толстым льдом, а иным и вовсе промёрзнуть до дна, пора первому санному пути и первой легкой метели, первому морозному утру, замерзшей земле, трубному дыму, рвущемуся вверх к небу, веселому потрескиванию еловых дров, - пора, пора зиме, мы готовились и заждались ее. А вместо зимы тянется длинная темная осень. Деревья облетели, и желтизны на них уже нет, бросаются в глаза с непривычки одни черные голые стволы и ветви, которые видел все лето в зелени. И голые черные ветви, и темные облака вверху, и черная, раскисшая от дождей земля, когда, куда ни глянь - вверх, вниз, в стороны, - все черно, - придают лесу и осени черный, пасмурный вид.

    Осень отпраздновала свое великолепие и ушла на юг, ее нет, и тянется за ней тень воспоминаний. Что же, не нравится мне эта пора и я сетую на нее, браню и призываю зиму скорей появиться? Ничуть. Я и пальцем не пошевельну, чтобы способствовать ее приближению. Кому как, а мне нравится и такой лес, и я нахожу в своем сердце для него любовь и ласку. Нет, кажется, ничего в лесу, что бы я не принял. И эту чёрную осень я принимаю. Я люблю ее, и я даже говорю ей: задержись. Говорю тайком, чтобы никто не слышал. Почему же я таюсь, или мне стыдно, что я ее люблю? По правде сказать, стыдно. Я знаю, такую осень любить нельзя, такую осень никто не любит, что в ней толку: раскисшая грязь, жухлая трава, желтые палые листья, - тут нет ни жизни, ни смерти, какое-то забытье, затишье перед бурей, какая-то дурная семибоярщина - ни блеска ручьев, ни пения птиц, одно унылое карканье вороны да стрекотание сороки. Кому это может понравиться, принести радость и утешение? И все равно, раз она есть, я удерживаю ее. Странное я заметил в себе чувство: все, что ни есть в мире, что движется, имеет время, начало и, естественно, конец, все я удерживаю. Было лето - я удерживал лето, есть осень - удерживаю осень, и надоела она вроде, а я уцепился и держу, каждый день держу, каждый час, каждую минуту. Катится по небу солнце, мне жалко, что быстр его путь. Пролетит ветер, я хочу его удержать. Льется дождь, и он мне не в горе. Я бы и поторопил их, да куда им торопиться, не хуже меня они знают свой срок, и мое торопление ничего не изменит. Оно, конечно, изменит, и солнце подвинет, и ветер подтолкнёт, но подвинет ли, но подтолкнет ли?

     Если что меня и заставляет жить в этом мире, и поднимает с утра с постели, так это не мысль о куске хлеба, не то, как бы мне купить новые сапоги, зимнюю шапку, и тем более не честолюбивые устремления к славе, успеху, - мне кажется, все это не является для меня стимулом к жизни, я давно понял их истинную суть, и, когда я думаю о своей жизни как о пути к славе, мне становится скучно. Мне кажется, мною движет совершенно противоположное чувство, в нем я не смею себе признаться и едва о нем догадываюсь: ничего не иметь - ни славы, ни успеха, быть бедным, терпеть нужду и голод. Я хотел написать, что жизненным стимулом моим является любовь, что красота цветка мне дороже всяких сундуков с золотом, - это все хорошо, благородно, но не решает основного вопроса. Жить, чтобы добиваться неблагополучия, - не есть ли это какой-то дешевый абсурд, а может, это только на первый взгляд так кажется?

     Я не знаю, что тут есть на самом деле, но могу сказать, что такое положение, когда я смотрю на жизнь как на путь к смерти, меня волнует, я чувствую в этом тайну, она меня радует. С такой мыслью и смерть не покажется мне ненавистной, злой и безобразной. Я приму ее легко. Но и это не все, хотя и не так мало. Умереть - невелика забота. Придет срок, и ты умрешь, с какой бы мыслью ты ни встретил смерть. Ты будешь жить полной жизнью, ты проживешь свою жизнь так, как это предназначено свыше, и лучше никак ее уже не прожить, ты будешь вдвойне счастлив и в жизни, и в смерти, а что может быть лучше этого? Когда ко мне приходят подобные рассуждения? Тогда ли, когда я сижу на кордоне голодный, без куска хлеба, и желаю, чтобы у меня его не было? Желать того, что имеешь - есть ли большее заблуждение? Когда я сижу без куска хлеба, я думаю о куске хлеба, в этом нет ничего неестественного. Вот когда я ловлю себя на мысли, что я больше занят думой о хлебе, чем о лесе, тут ко мне и приходит желание отказаться от хлеба. И я с лёгкостью отказываюсь.

 

     Живу с ощущением, будто я закланная овца, и неприятно мне оно, кому интересно чувствовать себя чьей-то жертвой, и стараюсь утешиться: мол, ничего неприятного нет, это с первого взгляда неприятно, а копни глубже и даже очень приятно, что судьба тебе готовит такую участь, единственную, которую ты бы хотел. Неприятно мне одно - что не радует меня мысль о жертве, а так все хорошо.         

     Почему же я определил себя закланной овцой? Потому ли, что отдался осени и не вижу пути, где бы мы могли с ней полюбовно разойтись? Я вижу себя добрым, слабым, беспомощным, я всегда себя таким видел и боялся своей беспомощности, каждое существо, даже малая травинка, даже муравей какой-то захудалый, сильнее меня - вот как я слаб и беспомощен. Что тут говорить об осени? Отдаваясь ей, погибну, но дам жизнь лесу. Итак, я закланная овца и не очень радуюсь, что буду убит. Но не сейчас же это произойдет, не сей миг? Вдруг возникнут в сенях шаги, откроется дверь, кто-то войдет и скажет громовым голосом: пора! - и потащит меня на расправу. Тихо в избе, никто не гремит каблуками, не открывает дверь, не появляется в дверном проеме, - лишь дождь стучит по бревенчатым стенам да крысы устроили веселый писк в погребе, и осень продолжается, и пора зиме.

 

     Поскольку большинство людей рождается в городах, живет в городах и умирает там же, выбираясь в лес, на природу лишь в редких случаях, едва успев глотнуть чистого воздуха, а то и не успев, поскольку они проводят свою жизнь вдали от деревьев, цветов, речек, трав, среди трамваев, машин, зданий, электричек; поскольку они не могут бывать на природе чаще, а то и не хотят, и удаляются от нее все дальше и дальше, так что сосну начинают воспринимать как некое заморское чудо, а бабочку-крапивницу за создание, слетевшее с небес, - не худо, чтобы нашлись такие, которые показали бы этим несчастным отщепенцам всю прелесть природы, написав картины или книги; не худо, чтобы и сама природа почаще заглядывала в город, стыдливость и гордыня тут не к месту, дело это настолько серьёзно, что, будь я на месте деревьев и трав, не откладывал бы ни минуты на размышления: нужно идти или не нужно; я бы не раздумывая пошел и, как самая последняя уличная девка, соблазнял горожан, очаровывал их, ослеплял своей красотой, заключал в свои объятия и никого не отпускал.

     Беда в том, что природа отдается и соблазняет, показывая и обещая свои прелести, но люди неохотно идут к ней. Занятые своими делами, они проходят мимо, не замечая вокруг себя ничего. Поистине, цена природы пала так низко, что природа стала никому не нужна. Это такое кощунство, до которого еще никогда не доходил человек. Занятый созданием природы искусственной, он перестал видеть природу естественную - леса, горы, реки. И жестоко за это поплатился. Или он сам - не лес, не реки, не горы? Или он хочет искусственно породить себя самого?

     Конечно, легко обвинять деревья и травы, что они не проявляют должных усилий, чтобы обольстить, очаровать человека, показать свои прелести, но и их можно понять. Если их унижают или пренебрегают ими, если их не любят, само их существование ставят в вину, если их гонят и губят, могут ли они обольщать и очаровывать? Я поражаюсь, как до сих пор, перенося такое небреженье, они не потеряли присутствия духа, не сникли, не подурнели лицом, как не утратили они веры в добро, как они милосердны, справедливы, как не устают они источать свою редкую красоту и ароматы на тех немногих, что еще любуются ими, как хватает им мужества переносить невзгоды и лишения и быть вечно юными, вечно прекрасными, как еще цветут весной травы, текут реки, высятся горы, зеленеют леса, как не умолк в зеленой чаще леса свист соловья.

     Спасибо вам, травы и деревья, за вашу стоическую жизнь: не будь вас - и все в мире пошло бы прахом! Только благодаря вам это разбуженное, разъяренное чудовище - человек - пока не наделало бед. Я думаю, придет пора, и будет победа, и вам зачтутся ваш труд и самопожертвование, и станете вы еще прекрасней, только возможно ли быть прекрасней, чем вы есть, я не знаю.

 

     Плакать хочется, так жалко себя и осенний лес. Но почему, собственно, плакать и отчего жалость на сердце? Или кто губит лес, покушается на твою жизнь? И губит, и покушается. Нет, таких конкретных людей, кто бы губил лес и покушался на мою жизнь, я не знаю, знал бы, я бы с ними поговорил по душам, но что они есть, что они живут где-то поблизости, дышат одним с нами воздухом, едят, спят, говорят и даже любят себя, своих жен, сыновей, детей - это я знаю. Пока они невидимы, и, сколько бы я ни тратил усилий найти их, я обречен на неудачу. Единственное, что я пока могу - кричать и вопить, что они есть. Но кто меня услышит отсюда, из лесной чащи, и что это даст?

     А между тем придет срок, и явятся они, и посеют огонь и смерть. Никого не хочу запугивать, осуждать. Будь в моей власти, я бы всех любил и не было бы в мире предмета, который бы я обошел стороной.Твёрдо знаю: мое призвание, моя суть - любить, больше я ничего не хочу, любить и любоваться природой, лесом, а разве я виноват, что любовь моя не может изменить облик этого мира, повернуть вспять? Видно, маловато во мне силенок, видно, не так я добр, чист, как себе кажусь, да и любовь моя - одни слова и видимость, что неспособна она совершить чудеса и устроить на земле счастье. Да и с какой стати мне бы была дана такая высокая честь? Или я умней других, или ростом выше, или глаза мои красивей, чем у соседа? Не умней я других, и ростом не выше, и глаза у меня самые обыкновенные, коричневые. И дана мне не великая любовь, а только тяга к ней, жалкое подобие любви, а сама любовь во мне не ночевала.

     Не знаю, какая любовь во мне, великая или малая, способная творить чудеса или только плакаться от бессилия, но она есть. Пусть маленькая, что с того? Не объять ей всего мира, я за объятием не гонюсь, мне чтобы она чиста была, как утренняя роса, светла, как день, весела, как весна, и бесконечна, как лесная дорога. А коль будет она такой, а она такая и есть, и я доволен. Есть она, есть, - твержу. Иду днем мимо сосен и говорю: люблю. Пробираюсь ночью у края поля и твержу: люблю. Остановлюсь у реки и восклицаю: люблю, люблю! И стыдно мне это говорить, и неловко, что на устах одно слово, и не волен я себя удержать, не в состоянии контролировать. Что это, исступление, сердечный жар? Или я только что на свет родился, увидел мир и полюбил его и способен от любви умереть? Правда, ничего стыдного в этом вроде и нет, никому я не мешаю, а если часто объясняюсь в любви травам и деревьям, то, думаю, простят они мне мою настырность.

     Трудно быть уверенным во многом: в друге, жене, в сыне, в славе, в богатстве, трудно надеяться на здоровье, успех, - что он? - пришел, ушел, только его и видели. Что друг? Сегодня он друг, а завтра враг. Что учитель? Сегодня учитель, а завтра ученик. В одном я могу быть уверенным - в любви. Если человек любит, если он любил, никакая сила в мире не поколеблет его в знании того, что он любит. Любовь - вот единственное, что может он знать. Обо всем другом он только догадывается.

 

     Вчера в первый раз увидел снегирей, а сегодня ночью был заморозок. Утром крыша на избе в инее, и трава замерзла, идешь по траве, а она, мягкая и податливая прежде, так, что ее под ногой и не замечаешь, сейчас жестка и пружинит, и ногам в сапогах от нее холодно. Желтый и тощий одуванчик замерз на опушке у дороги. Лес никогда не скудеет цветами. Кажется, уже давно кончилось лето, давно отгорело солнце, ушла и пора цветов, и негде, незачем им, цветам, цвести, и не видишь цветы, нет их, что тут видеть? А они есть. По-моему, они в любое время года растут и холод им не помеха. Есть они и зимой, но только под снегом их не видно.

 

     Если бы я умер сейчас, среди бела дня, не растерзали бы меня волки, не убила осень, а скончался бы я по своей доброй воле, от болезни или иных каких бед, лежа на кордоне, в постели, в одиночестве, что бы говорили обо мне люди? Они бы сказали: в какой нищете он жил и умер! Не было у него над головой даже своей собственной крыши. Поистине, жалок и несчастен этот человек.

     Я говорю об этом и думаю, что я не прочь бы умереть, что для меня было бы великим счастьем жить и умереть в бедности, в одиночестве, на кордоне. Конечно, смерть не выбирает, и в том, что человек умер в богатстве, в окружении людей, друзей, ничего плохого нет, мало ли людей наживало добро праведным трудом, в их пути есть и смирение, и покорность, а в моем один каприз и тщеславие. Тщеславие тут, разумеется, есть, но даже если его откинуть, мне кажется, что смерть моя была бы для меня подарком. Умереть в славе, успехе, богатстве, в окружении семьи, в своих хоромах - прекрасно. Но умереть в чужой, казенной избе, безвестным, в окружении сосен и берез, имея в качестве друга и душеприказчика синицу или старую ворону, которые выслушали бы твои последние слова и закрыли тебе глаза, - о такой смерти можно только мечтать, и, если она, паче чаяния, придет, хватай ее за руку (да покрепче) и не отпускай.

 

     Говорить о смерти куда ни шло, а принимать ее не хотелось бы. Придет, а я не подготовлен, скажу: молод, какие мои годочки! Годы мои действительно невелики, да и со смертью не шутят. И кто к чему призывает, тот к тому и приходит. Но разве призываю я смерть? Разве жить без нее не могу? Влюблен по уши? Души не чаю? Да пропади она пропадом, чтобы я по ней скучал. Порассуждать о смерти никому не грешно, а так - обойди она меня стороной. Но и тут я не прав и думаю, что недостойно человека, а особенно мужчины, бояться разговоров о смерти. Как ни. страшна она и ни жуток ее приход, а готовиться надо: никого, она еще не миновала, придет и твой черед, и хорошо, чтобы она не застала тебя врасплох.

 

     Глупо умереть от боязни зажиться, но еще глупее - от сознания того, что ты никому не нужен. Я полагаю, и в этом я убежден, что человек умирает не оттого, что он нужен или не нужен жене, детям, любовнице, а потому, что он не нужен самому себе. Живет - значит, нужен себе. Умирает - не нужен. Что ж, выходит, я думаю о смерти, а потому себе не нужен? Себе-то я, может быть, и не нужен, а травам, лесу еще пригожусь.

 

     Иной раз наденешь шапку, бушлат и стоишь в избе час, другой, как будто ты не в избе, а в лесу. Стоишь-то в избе, а кажется, что в лесу, потому что кто же стоит в избе одетый? Я понимаю, когда с работы, из леса придешь и сидишь на табуретке, не раздеваясь - это другое дело, тут не раздеваешься, потому что устал от ходьбы, от долгого дня, от рубки, клеймовки и прочего, придешь домой, руки не движутся, ноги не ходят, весь день ты не ел, промок до нитки под дождем, и невмоготу пальцем пошевелить, плиту растопить, переодеться, что-то сготовить.

     Бывает, как ни голоден, а придешь домой и сразу в постель. Встал утром, вечером упал - будто и дня не было, а только подъем и отбой да между ними какое-то серое мельканье от пней, деревьев, клейма, топора, дороги. Но вот утром ты встал, ты бодр, свеж, полон сил, ты сыт и готов к работе. Что же удерживает тебя в избе? Этого я и сам не знаю. А и знал бы, так не стал говорить. Неужто все, что с тобой совершается, происходит, поддается объяснению? Я понимаю, многое можно объяснить в человеке: и как он рождается, и как умирает, какое у него сердце и из каких клеток состоит мозг. При желании многое можно понять из жизни леса, природы - и что есть сосна, что звезды, сколько в мире морей и какой высоты горы. Нет, кажется, такой мелочи, которая бы укрылась от человеческого объяснения. Это, скажут, произошло потому-то н потому-то, а это совсем по иной причине. Слушая подобные объяснения, радуюсь я человеческому могуществу, удивляюсь безграничности познания и думаю - неужели нет ничего в природе такого, чего нельзя было бы понять, неужели все в природе объяснимо? Не то чтобы я был какой враг человеческому разумению и стоял на пути прогресса и просвещения, я за них обеими руками, да нет-нет и скучно мне вдруг станет оттого, что подумаешь, что все в мире можно объяснить. И думаю, хоть самая малость, кроха какая-то, червячок захудалый, который и цены-то настоящей не имеет, молекула какая-то невидимая, а должна отыскаться в природе, чтобы захотел ее понять человек, а не смог бы понять. Для чего? Для равновесия духа и, опять же, для того, чтобы было что в природе не познано.

     Я человек малых способностей, воспарять умом, как некоторые, не могу, я пробовал объяснить этот факт и так и этак и наконец отступился. Неведома мне причина моего стояния одетым в избе. Впрочем, одна мысль меня все-таки посещает. Мне кажется, я стою одетым в бушлат и шапку не потому, что мне лень выбираться из теплой и сухой избы в грязь и холод - такое примитивное объяснение я бы никогда не допустил, - мне кажется, что я стою одетым потому, что меня ждет какая-то иная работа, и не та, которую мне нужно сегодня выполнять. Может, нужно и грязь месить, и топором махать, но делать это в другом месте, иначе, и вообще делать как бы ничего не делая. Вот отчего я и стою час, другой не шевелясь, не двигаясь, время проходит незаметно, день проходит незаметно. Не намочив ног, не натрудив рук, ты наработался к вечеру, ты возвращаешься на свой кордон, раздеваешься, готовишь еду и усталый ложишься спать.

 

     Второй снег, а первый был несколько дней тому назад. Лег он на мерзлую землю, а потом пришла оттепель, и снег растаял. Как ни задержалась осень, а зима грядет. И ничто не остановит ее прихода. Впрочем, спроси меня сейчас, что на дворе - зима или осень, и я не смогу ответить. Ответить-то смогу, скажу - зима или скажу - осень, и в обоих случаях буду прав. Но и не прав тоже. Потому что точного определения у меня нет. Вот она, пора безвременья! Ты говоришь одно, ты говоришь другое, ты колеблешься между тем и другим, но ты не говоришь чего-то одного. Скажешь - зима, но для зимы время пока не наступило. Пал, но не лег снег, и неизвестно, сколько он пролежит, - день, два. Нет холодов, морозов. Погода стоит теплая, идут дожди, моросят дожди, и кажется, нет им конца и начала. Скажешь - осень. Но какая же это осень? Листья с деревьев давно облетели и прибились к земле, деревья стоят голые. День короткий, едва рассвело - и уже темнеет. По утрам, по ночам дуют с севера холода и леденят душу.

     Радует меня такое безвременье, пугает? Не радует и не пугает, поскольку изменить этот порядок при всем своем желании не могу. И определенности требует, поскольку нет ничего хуже чего-то неопределенного, неясного, Погода неясна, и ты сам себя определять не можешь. Какой ты — высокий, низкий, крив на один глаз? Высокий ты иди низкий, а уж тем более крив ли на один глаз —это определить ты можешь, наука невелика, а не можешь — в зеркало посмотри, оно скажет, а вот добр ты или зол — этого не определить. Где такое зеркало найти, чтобы узнать, каков ты есть на деле?

 

      Кажется мне, ничто не может человек потерять, а все только приобретает. Не теряет он ни детства, ни здоровья, ни весны, ни любимой девушки, ни жизни. А приобретает старость, болезни, осень, разлуку, смерть. Это только любители красивых слов придумали, от нечего делать о потерях человеческих. Не так он жалок, этот человек, чтобы терять и плакаться. А приобретает, как богач, обрастая приобретенным, и, чем больше теряет, тем больше приобретает. Вот и я потерял осень, а разве я ее потерял? Разве ушла она от меня и больше никогда не вернется? Не подарит свой последний поцелуй? Возможно, что и не вернется. Думается мне, что это последняя моя осень, но не. потерянная мной, а приобретенная. Я ее нашел, и я ей рад. И она, даже уйдя, никуда от меня деться не сможет. Прощай, осень, и здравствуй! Не говорю: здравствуй, зима. А говорю: здравствуй, осень. Как не скажу: здравствуй, весна. А скажу: здравствуй, зима. Нет, ничего человек в этом мире не теряет - ни волоска, ни срезанного ногтя. И все-таки прощай, осень!

 

     Одного мне жаль, что, умерший, не смогу охранять я лес. Да и память обо мне поистратится быстро. Придет на кордон другой лесник и будет любить лес не хуже, чем я. Может, и не хуже, но не так. Мне кажется, только моя любовь есть истинная, а остальные хоть и хороши, да плохи. Но что-то говорит мне внутри, что я не прав. То, что я не прав, когда возношу себя и считаю незаменимым, - это и ребенку ясно. И говорю я это скорей от малости своей, чем от высоты и величия. Не прав я, когда жалею, что умру. Чувствует мое сердце, что могу жить спокойно, не испытывая сожаления о смерти. Не потому, что не жаль умирать, а потому, что так надо. Что же касается памяти, то так ли скоро она развеется по миру и превратится, как и тело мое, в прах? Она бы и превратилась, и улетучилась, но куда? Где то место на земле, куда девается о нас память, не только же она в одних книгах и сердцах людей зарыта? Где бы ей ни болтаться, а леса, гор, полей не миновать. А память у леса крепкая, лист по осени упадет - и тот на вечность запечатлеется.

 

     Сопричастность с лесом получается такая, что трудно разделить, где ты, а где лес, да и нет нужды в этом различии. Говорят: растворился в природе. Необдуманное, неточное выражение. Коль растворился, то где ты? Не растворился, а есть, даже окаменел от своей собственной сущности, настолько она твоя, настолько она явственна и существует равным образом, как и существует лес, не ты один существуешь, и не лес один существует, без тебя и помимо тебя, как это казалось и было раньше, а живете вдвоем, полюбовно, как один, как живут вдвоем муж с женой, любимый с любимой, земля с небом, речка с берегом, день с ночью, солнце с луной. Что я говорю? Что шепчет лес? Шепчет лес, а это я говорю. Говорю я, а это шепчет лес. Можно ли тут разделить меня и лес? Я думаю, напрасные старания. Мы так обнялись с ним в жарких объятиях, что оторвать нас можно, лишь уничтожив кого-то физически. Вот они, те две половины, о которых говорят и мечтают молодые люди, мужчины и женщины. Моя половина - лес, нас с лесом соединила любовь, и я рад, что моя половина нашлась.

     Некоторых может удивить такой выбор, оттолкнуть, а иных и напугать: он и лес - это что еще за парочка? Но я, поскольку вижу в своих отношениях с ним мир и веселье, не вижу тут ничего худого. Земля и небо, мужчина и женщина, он и она - так ли уж важно, кто нашел свою половину и в ком, главное, что нашел, любит ее и рад бесконечно, хоть и страдает.

 

     Нет, необязательно, чтобы восторгаться природой, нужно бродить по лесу, по горам в поисках красивого местечка, кормя комаров, поджидать в зарослях пламень утренней зари и любоваться им. Такой способ лицезрения прекрасен и прост, и кто из любителей природы не пользовался им не мудрствуя лукаво, не вскидывал за плечи рюкзачишко, не отправлялся на дальнюю реку, озеро на день-два насладиться тишиной, вечером, звездной ночью, светом и жаром костра. И я сам такое проделывал не однажды, хоть, по правде сказать, мне было это вовсе ни к чему: кто круглый год живет в лесу, а не наскакивает в него наездом, тому незачем искать каких-то специальных красот - они сами тебя настигнут, даже если ты не пожелаешь. Сколько людей открыло для себя лес, море, горы только потому, что они увидели какой-то взволновавший их душу пейзаж, набрели на единственное для их глаза место, где невозможно не родиться любви. Сколько подобные наблюдения родили поэтов, художников, любителей, ценителей и почитателей родной земли - почти из ничего, из чёрствого и пустого сердца.

     Я не против подобных наблюдений и могу их только приветствовать, но я знаю и другой способ наблюдать и разжигать в себе любовь к природе, и если я говорю о нем, то не для того, чтобы унизить первый, а чтобы сказать о втором, о котором по какой-то неведомой мне причине почему-то забывают.

     Суть его в обратном: искать самые некрасивые и неинтересные места, а то и вообще запереться в тесной избе без окон или в темной комнате в городе, окно которой упирается в глухую стену соседнего здания, и представлять себе лес. Впрочем, он и сам представится, не понадобится и побуждений. Стоит посидеть в такой комнате день, другой, третий, послушать крик соседей за фанерной перегородкой, грохот машин и трамваев на улице, вой джаза по радио и симфонического оркестра по телевидению - и лес, тишина, уютный пляж у реки, сосны, березка в поле, две ромашки у тропы, теплый летний вечер, ласточки в небе, стрекот кузнечиков у колодца сами представятся твоим ушам, глазам, и представятся не как какие-нибудь фантастические картины, а вполне зримо и реально, как ты когда-то видел их в детстве или несколько лет назад. Но тогда, когда ты их увидел в детстве, ты на них не обратил внимания и, не сиди сейчас в комнате, вообще бы не вспомнил и, кто знает, может быть, и не полюбил. Сейчас же они предстанут пред тобой в таком очаровании, что ты вполне уверен, что жить не можешь без этого кустика бузины, мимо которого проходил раньше тысячу раз, или без желтой ромашки.

     Мне скажут, не мазохизм ли это - искать плохое, чтобы найти хорошее, не есть ли в этом что-то дурное? Дурное, может быть, и есть, но как подумаю я о том, сколько людей живет, не посещая леса, не отыскивая красивых мест, а значит, живет без любви к лесу, к природе, так и возникает у меня вопрос: а что же в том плохого, что мы испробуем другой метод, ведь не для зла мы будем стараться, для добра? Но, с другой стороны, какое же это добро - загонять людей в тесные и темные камеры, лишать их зелени, леса, рек, цветов, света, пения птиц с единственной целью, чтобы, насидевшись в темницах, они соскучились по дивной природе, увидели ее и воспылали к ней горячей и пламенной любовью? Кто даст нам гарантию, что случится именно так, а не иначе? А вдруг люди, загнанные в эти душегубки, привыкнут и к темноте, и к тесноте, и ко всем прочим неудобствам, и, оторванные от леса, совсем забудут про лес, и не оставит им память ничего из прежнего, и полюбят они свои узилища? Все может быть, все возможно.

 

     Лес засыпает, умирает, земля сковывается морозом, а мне жить хочется, да скорей, скорей. Кажется, никогда я так жить не торопился. Будто жизнь до этого спал, а сейчас проснулся. Еще летом жил как бог, словно не столько-то лет мне отпущено, а вечность, никуда не спешил, времени не замечал, проспал день - не жалко: что день в общем мироисчислении? - а сейчас каждый час жалко, и времени свободного нет, ничего не успеваю делать. А раньше, сколько ни работал, все оставалось. Что же, плохо то состояние или это? Я думаю, оба они хороши, и ни одно я не хочу ругать. Жил не торопился, и в этом был свой резон, теперь бегу. Изменился я? Думаю, что нет. Внешне, может, и изменился, торопиться стал, а внутренне остался прежним. Каким? Неторопливым. А раньше внешне был нетороплив, а внутренне торопился. И еще можно сказать, что сейчас я тороплюсь не торопясь, а раньше не торопясь торопился.

 

     Вот оно, самое тяжелое испытание, которое мне предстоит пережить: жизнь мне скучна и неинтересна. К своим годам я, кажется, познал все, что мне нужно было познать: любил, сколько мне отведено, сделал, что мог сделать. Возможно, что я израсходовал свои силы, прожил, что мне положено прожить, а может, все это чепуха и жить мне надо еще и работать? Но отчего же у меня такая тоска? Я, как старец столетний, кажется, все знаю, познал. Я хочу работать, хочу жить, но временами у меня сил на это нет; на работу силы есть, на жизнь не остается. Чем больше желания жить, тем меньше сил остается на это. Жить и радоваться жизни - это и дурак сумеет, а ты попробуй поживи, не желая жить. Легко сказать: грех. Да, грех, но что я могу поделать, не сам же я хочу не любить жизнь, не сам на себя тоску нагоняю. Я борюсь с ней, гоню от себя. А она подкрадывается ко мне.

     Я не о цели и смысле жизни думаю. Я молю бога, чтобы он дал мне интерес жить, пока я живу.

 

     Гляжу на кусок стылого дня в окне, радуюсь ему беспричинно. Не вижу границ, где бы могло остановиться, споткнуться мое любование, радость этому дню. Чем больше смотрю, тем больше радуюсь. А чем больше радуюсь, тем страшней становится. Видно, человек не такое уж беспредельное и бесконечное существо, не сосуд бездонный, что боится лить в себя без конца? Сосуд-то он бездонный, другое дело - на что ты способен, какой ты сосуд? Иной человек едва пригубил и уже помер. Другой и вберет немного, а сошел с ума. Бывает и такое, что пьют, а питье им не в пользу, не добреют они от этого вина, а злеют. И лишь немногие получают, что должны получить: и пьют, и радуются. Я пока из тех, что стоят на первой ступени. И хотят они, и смерти боятся. Они выпьют, такова их участь, и получат должное, но без страха тут не обойтись. Скорей, оттого что страшно, оттого и весело, и интересно, и манит пригубить этого питья. Пей же и принимай свою судьбу!

 

     Ранней осенью я страдал, но у меня не было отчаяния, нежелания жить. Я терпел, мне казалось, я несу крест и нести его мог до конца своих дней. Кончились страдания, жизнь полегчала, и я говорю, что не хочу жить, нет у меня на жизнь сил, энергии. Что же нужно для того, чтобы опять хотеть жить? Снова страдать, желать умереть? Но если сейчас я пожелаю умереть, я умру совсем, по-настоящему, физически исчезну из этого мира. А так умирать я пока не хочу. Я говорю: я умру, но пока не пришел мой черед. Глупец, откуда я знаю, когда мой черед? Может быть, он как раз сегодня наступил? Нет, не наступил. Хочу я работать, хочу пока жить? Хочу. Значит, срок не наступил. Когда он наступит, я не буду отворачиваться, уговаривать его повременить, а приму, как принимаю этот день, как должное, но сейчас еще срок не наступил.

     Что нужно сделать, чтобы хотеть жить, как заставить себя полюбить эту жизнь? И сам себе отвечаю: живи и не задавай глупых вопросов. Нет тут обходных путей, а есть путь один - жить как живется. На все смотреть такими глазами: я жизнь признаю, но за нее не цепляюсь. Вернее, я равно отношусь как к жизни, так и к смерти и спокойно приму то, что ко мне придет. Отчаяние от нежелания жить и само нежелание жить приходит ко мне от большой энергии, от огромного желания жить. А раз так, чего волноваться, чего отчаиваться - все хорошо, все на колесах, и дальше поехали.

 

     В лесах спокойствие и молчаливость. Зима, листьев нет, ветви у деревьев оголены, чувствуются в этом суровость и беззащитность. Появится ветер с севера, пройдется по всему лесу с севера на юг, с востока на запад - нигде ему задержки нет, дует, как в трубу. И лишь в тех местах, где сосны, если остановится, закружит. Люблю при ветре, как под парусами, гулять по лесу, точно не на суше ты, а в океане. То левее берешь, то правее - галсы меняешь, а сила ветра крепка, а свежесть упоительна. Ткнет тебя ветер в бок, точно колом огладит, счастье, что не забьет насмерть. А ты ему рад - спасибо, голубчик. Притронулся едва к твоему лбу, чуть приласкал - ты и доволен. Ровно давит в твою грудь, словно в заветную дверь не пускает, а ты рвешься - и здесь ты на него не в обиде. А уж коль в спину подхватит да словно за белы ручки поведет - тут, кроме благодарности, никаких слов не можешь подыскать. Летишь мимо деревьев, за кусты одеждой цепляешься, лавируешь между стволов. Устанешь ногами перебирать, за какую-нибудь случайную березу схватишься, причалясь к ней, отдыхаешь. А ветер тебя донимает, дует все сильней и сильней, и страх в душу находит, как бы куда не унес. До самой южной границы леса, как лист, тебя донесет. Но всему бывает конец, бывает он и ветру. Он улетел, а ты, держась за березу, здесь остался. Его в лесу ничего не удержало, а тебе счастливая береза на пути попалась.

 

      Вчера плакался и страдал, а сегодня встал поутру и жить мне хочется, забыл я о вчерашних заботах, как будто не было их никогда, и зряшны они, и надуманны, и только какая-тo грозовая тень, как туча в отдалении, напоминает о том, что не так это все легко и отмахнуться от смерти непросто.

     Но что сегодня думать о смерти? Не хочу думать, нет ее для меня. Вижу серое, пасмурное небо и люблю его, вижу и хочу видеть завтра и послезавтра, вижу голый, уснувший лес и рад ему, и он не вызывает у меня печальных и неприятных чувств, мыслей, вижу замёрзшие лужицы на дороге, и им я рад, замечаю их, значит, рад и готов каждой спеть восторженную песню. Остро чувствую утро, кажется, к полдню чувство должно ослабеть, а я еще острей полдень люблю, и уже совсем невмоготу мне любить вечер. И деревья те же, и краски одни, серые, и пейзаж - нет ничего в нем нового: та же дорога, тот же лес, косогор, изба, сосна у дороги, та же ворона на солнце сидит и ждет, не выйду ли я из избы с помойным ведром, те же сумерки наступают. Все это видел тысячи раз, а волнует все меня, каждый раз какое-то новое чувство испытываю.

     И странное это чувство. То бывало острое чувство, что вытерпеть невозможно. Ощутишь его и скорей теряешь, отвлекаешься, стараешься перебить чем-то, хоть словом, хоть бодрым шагом, хоть переменой мест, хоть песню запоешь. А это чувство испытываешь, и не тяготит оно тебя, разливается ровно, никуда ты от него не бежишь, а говоришь: пусть разливается... Что это за острое чувство? Как его назвать? Я называю любовью. Хотя допускаю, что это не любовь, а что-нибудь другое. Но если это не любовь, то, что это такое? Я чувствую этот лес, я живу с ним, я готов жертвовать ради него, я люблю его, он мне. не надоедает, я готов смотреть на него часами, мне скучно без него, мне сладко с ним, и только с ним одним сладко, - что это, как не любовь? Другого слова, чтобы определить это чувство, я не знаю.

 

     Где обитает, где прядется наша любовь? В лесах она обитает, в кустах прячется. Пугливая, как зверь, веселая, как синичка утром, постоянная, как зеленый цвет сосны, решительная, как смена дня и ночи, - как мы жить без нее не можем, как стремимся к ней, нежим ее и холим! Мы не так лес любим, как оберегаем свою любовь, и она нас оберегает. В лесу она прячется. И в лес идти надо, чтобы ее найти. Меня спросят: на каких тропах ее искать? Я скажу: на самых прекрасных, в какой траве ее искать? В самой бархатной. В каких лесах ее искать: в сосновых, березовых, еловых? В сладчайших. В какое время года ее искать? В час, когда застучит сердце. Что же, она висит на дереве яблоком или грушей д ее надо сорвать или цветет аленьким цветочком? Она висит плодом и цветочком, как кому придется по душе, прискачет белочкой, а то и, прокаркает вороной, она явится на каждого любителя змеей или пеночкой - важно только ее отыскать. Что  же, каждый находит ее, бродя по лесам? Каждый, кто находит. Что же он потом с ней делает? Нюхает, как цветок, или пробует на вкус? И нюхает, и пробует на вкус, и еще кое-что умудряется делать. Почему же тогда не идут в леса, не ищут, а вздыхают - нет, мол, ее, обошла стороной? И идут, и ищут, да не находят. Ибо труден поиск этого плода и не каждый его находит. Что же, другие не нашли, а ты нашел? Не нашел, говорю, а ищу и верю, что найду. 

 

Приобрести книги

Бориса Сергуненкова 

График работы:
Пн-Пт с 9:00 до 18:00
Сб-Вс с 10:00 до 17:00