Фонарь
В нашем парклесхозе мой дед Иван Прокопыч Леонов считался старейшим лесником. На своем веку он пережил не один десяток своих собратьев по службе; его соседи как-то сами собой рассеялись: кто переменил профессию, кто уехал, кто умер. Моим предшественником на кордоне был молодой токарь ленинградского завода. Он сменил какого-то бывшего заведующего клубом, прославившегося изготовлением ивовых самоделок—свистулек. Оба они, и бывший заведующий и токарь, не пробыли в лесниках года, допустили много порубок, работали спустя рукава; один лелеял мечту изобрести небывалый народный инструмент и тем обессмертить свое имя, а другой с утра до ночи чистил собственный мотоцикл, угрожающий рев которого выгнал из нашего леса всех зайцев.
Дед привык смотреть на этих работников с укоризной, называл их летунами и по-стариковски скорбел о лесе. Он был уверен, что молодежь с некоторых пор стала легкомысленной и по своей беспечности погубит лес: вырубит его или, еще страшнее, не убережет от пожара. Он и на меня так смотрел; моя ревностная служба не поколебала в нем горького чувства.
Перед весной он поехал в контору и потребовал у начальника, чтобы на весну и лето — особо опасное время для пожаров — прикрепить ко мне надежного человека в должности пожарника. Я принял этот поступок с молчаливым упреком: я не нуждался в опеке.
Ранней весной мы убирали делянку после зимней вырубки. Лесозаготовители нам попались нерадивые; мало того, что поломали много молодняка, они не сожгли ни одного сучка, не убрали ни одной вершины. Лес спилили, увезли и не показывались. Нам ничего не оставалось, как делать работу за них.
К весне дед здорово переменился: выпрямил спину, вместо шапки надел кепчонку; прокуренные усы пышно растопорщились. Но и ворчать он стал больше. Так и норовил придраться ко мне по всякому пустяку. Наточу я топор — не нравится ему, сам садится и точит; почищу стек у лампы — свет неясный.
А из-за старого ржавого фонаря вышла ссора. Я убирал кладов) и выбросил фонарь на помойку. Ему было еще одно место — в музе Это старье только захламляло помещение. Через полчаса дед приволок его обратно и водрузил на прежнее место.
— Лес освещать будешь? — спросил я.
— Сгодится.
— У изголовья повесь, каждый день любуйся.
— Что надо, то и сделаю.
— Драные покрышки от велосипеда принеси. Они за оградой.
— Лежало, не трогало.
— И кастрюли дырявые. И крыло от мотоцикла...
Деду годилось все. Боже упаси выбросить шматок проволоки и какой гвоздь. Сейчас начнет искать, перероет все углы. А тут я покусился на сокровище — ржавый керосиновый фонарь.
С вилами и топорами мы выходили из дома. Дорога резко освещалась солнцем. Блестели лужи, в каждой налито воды, словно в отдельном блюдце: большому — большое, маленькому — маленькое. Дед шел впереди; подошвы сапог у него мокры, хоть он не ступает в лужи. Река разлилась — она почти вровень с обрывистыми берегами. На середине странно видеть затонувшие верхушки осинок. Под напором воды с вздрагивают, точно кто-то теребит их там, на дне. Делянка большая. Нам надо сжечь лесной хлам до того, как подсохнет трава, чтобы случилось пожара. Поэтому мы работали по двенадцать — четырнадцать часов кряду. Вилами я подбирал сосновые ветки и складывал в горки, а дед поджигал.
Костер загорается неохотно, пшикает огоньками сгорающих хвоинок. Сквозь них, как сквозь сито, валит белый дым, клубится, окутывает деревья. Из глаз текут слезы. Но вот внутри костра что-то шумит, выбивается язык пламени и, мгновенно охватив всю кучу, весело поднимается к небу.
Дед с удовольствием вдыхает горький запах, трещит сучьями, но охапки хвои; она лезет ему в рубашку, колет лицо, путается в волос За день обдует его с головы до ног, опалит волосы и брови, а ресницы крутит от огня, как у расписной красавицы. Через каждые три-четыре часа дед требовал, чтобы я отправлялся на дозорную вышку и проверял, нет ли где пожара. Я бросал вилы, бежал на вышку и бегом возвращался обратно.
— Как? — тревожно спрашивал дед.
— Полный порядок, — отвечал я, — горизонт чист.
Дед недоверчиво смотрел на меня и ворчал, что я слишком быстро справился с делом. Он не верил, что я был на вышке, а если и был, то так, для видимости.
Перед заходом солнца мы распрямляли спины, курили и ждали, когда догорят костры. Солнце краснело и заглядывало в лес не сверху, а со стороны — протягивались длинные тени, окрашивались стволы. Восточная сторона леса становилась темной, и северная темной, и южная, только на западе красный огонек мелькал среди деревьев, золотил прозрачное небо. Огонек уменьшался, клонился к земле. Мне хотелось думать, что с фонарем в руке идет человек. Самого человека скрывает лес, только свет фонаря пробивается. Я думал, что это должен быть огромный человек. Он шел на запад светить другим людям.
Дед прерывал мои размышления.
— Ты следи за кострами, — сухо говорил он, — а я пойду на вышку.
— Я там был недавно, горизонт чист.
— Ты одно, а я другое, — говорил дед, и в его голосе чувствовалась какая-то досада и боль.
Мне было неприятно от его слов. Я думал, что мне никогда не удастся убедить его в моем искреннем отношении к делу.
С кострами мы покончили в две недели. А через день дед привел пожарника дядю Мишу. Он сам подыскал его в соседнем селе. Это был ярославский мужик, переселенец, уже в годах, отец многочисленного семейства. В ногах крив, туловищем перекошен куда-то вбок, вечно небрит, глазки маленькие, но цвета ясного, синего.
В селе дядю Мишу звали пуганым. Он всегда чего-то боялся. В его дворе рвались на цепи три здоровенных кобеля, способных в любую минуту перегрызть глотку. Дядя Миша нерешительно вошел в комнату. Дед сказал ему:
— Ты не бойся, ты входи. Будь как свой. Садись, да поговорим с тобой кой о чем.
Дед у меня философ. Ночуют ли в нашем доме охотники, или живут трактористы, что осушают болота, дед не упустит случая потолковать о политике, о войне, о коммунизме. Отвоевав три войны: первую, гражданскую и вторую мировую (на последней в составе рабочего батальона он проводил на Ладоге ледяную дорогу, где отморозил ступни ног), дед — самый ярый противник войны и со всей силой своего красноречия громит тех, кто бряцает оружием. Старики сели, стали вынимать курево. Дядя Миша скрутил из газеты толстую «козью ножку».
— А я сигареты курю, — сказал дед.
— Махорка, она, леший, чище, — ответил дядя Миша. — В горле кашель не так отдает.
— Мундштук у меня обгорел, — сказал дед. — Сын подарил. Себе новый купил. Этот негодный стал. А мне хорошо. Ты не слыхал, спутник-то летает?
— Летает.
Наговорившись вволю о политике, дед начинает разговор об обязанностях пожарника.
— Ты не бойся, ты смелей. Срубил лапешку — и хлесь, и хлесь. А я тебе фонарь подарю. Он принес фонарь, малость почистил его, побулькал, есть ли в нем керосин, и на прощанье сказал:
— Ты ходи смело. Будет фонарь светить, как солнышко.
Дядя Миша ушел поздно вечером. Далеко были слышны звуки его шагов и виден в деревьях мерцающий огонек.
Прогноз обещал засушливую погоду на весну и лето. Синоптики не ошиблись: такого жаркого и беспокойного лета не было в наших краях с прошлого столетия. Дед с утра лез на вышку и, приложив руку к глазам, оглядывал окрестности. С вышки видать всю округу. Обычный северо-русский пейзаж с берегами, лугами, с черно-зеленым массивом леса, бесконечным, бескрайним; жестковатая, еще не разбитая колесами машин и телег проселочная дорога, строгие мачты высоковольтных передач, уходящие к Ленинграду. Все близко сердцу, все мило, все ждет лета. Долгожданное солнце светит с таким расточительством, так ярко, что не глянешь во весь глаз.
Прилетели птицы. Лес полон посвистов, пощелкиваний, малиновых, серебряных переборов, щебетанья, плесканья, водяных россыпей. Глянешь в бинокль — сосны удаляются вверх на сотни метров, небо темнеет, уходит, становится страшно, что оно так далеко. Повернешь бинокль другой стороной, и тогда мир устремляется на тебя: ветки, сосновые шишки, синева неба — все у самых глаз, у волос, у рта, входит в тебя сквозь кожу.
В свободное время я готовил пожарный инвентарь, обстругивал дрючки для лопат, красил ведра и на крыше дома обновлял цифру «31» — опознавательный знак кордона для патрулирующих самолетов.
Дед видел плохо. Глаза его слезились. В комнатах он наталкивался на столы и табуретки. Я посоветовал ему дать глазам отдых, но он лишь ворчал:
— Ты меня не учи, а поживи с мое, да потяни лямку, да понюхай пороху. А мы не такое видали.
Я был на кордоне, когда услышал его крик:
— Пожар, по-жа-ар!
Двух минут мне хватило, чтобы добежать до вышки, быстро влезть на нее.
— Что случилось?
— Пожар. Гляди, дым застилает.
Я глянул в бинокль. Лес был чистый, без единого дымка. Слегка начинали зеленеть березки. Но никакого пожара не было.
— Горизонт чист,—сказал я, — ложная тревога. Где ты увидел пожар?
Дед как-то сник и тихонько пробормотал:
— Ладно, не кричи. Не вижу я. Темень кругом пошла.
Медленно я спустил деда вниз. Ноги его жидко ступали по перекладинам. Дома он лег на кровать и отвернулся к стене.
— Ты не расстраивайся, — успокаивал я его. — Это пройдет.
Дед не слушал моих слов и повторял:
— Не ровен час, быть пожару.
Днем я выводил его во двор и сажал на завалинку. Он сидел, чутко вслушиваясь в лесные шорохи.
Зашумит ветер и застрянет в сосне. Заплачет чибис в поле. Застонет осинка. Дед знал, что ему никогда уже не ходить по дорогам, не держать в руке удобного топорища. Сыновья собирались увозить его в город. Мне было жалко деда. Я не мог его утешить. Я лишь подробно рассказывал ему, что у нас все в порядке, что пожарник дядя Миша ходит по лесу и ночью и днем.
Время было хлопотливое, я сбился с ног: за лесом гляди, по хозяйству вертись, а тут не ко времени приехала из лесхоза машина — выбрать в наших обходах пять берез для какой-то выставки во Франции.
Та строгая девушка, что наставляла меня в конторе на путь истинный, так же строго, как и в первый раз, втолковывала мне важность этого «мероприятия».
— Вы понимаете, какое это ответственное и серьезное дело? Наши березы поедут во Францию. На них будут глядеть миллионы людей. Березы — это символ России. Мы должны отобрать самые красивые, самые лучшие деревья. Они должны отвечать всем требованиям норматива. Я собрался вести ее в сорок девятый квартал — там у меня были неплохие березы, но дед запротестовал.
— Я поведу, — сказал он.
Дед привел нас в небольшую березовую рощицу. Подошел к березкам, потрогал их руками и сказал:
— Свет обойти, а лучше берез нет. Выкапывайте.
Это были самые обыкновенные деревца, худенькие, голенастые, с неразвитыми стволами, некоторые были исковерканы взрывами и осколками снарядов. Они явно не подходили по нормативу. Мы выкопали их и еще пять в сорок девятом квартале. А через неделю машина увезла деда в город. Я приоткрыл дверь в его пустую комнату и остаток дня просидел в раздумьях. Я вспомнил, как говорил мне боцман Кулебяка: «Книга делает человека умным, степь — вольным, море — беспокойным, а лес — мужественным. В мужестве богатство жизни». Таким мужественным человеком показался мне русский дед Иван Леонов.